Последний из праведников
Шрифт:
— Что еще за грех? Ты о чем? — отталкивала его от себя Юдифь, скрывая этим нежность.
— А Ламедвавник, — продолжал он все так же шутливо, — принимает наше страдание на себя. Он возносит его на небо и кладет к ногам Всевышнего. И Всевышний нас прощает. Вот почему мир продолжает существовать, несмотря на наши грехи, — заканчивал он мягко.
— Тогда объясни мне, почему это Ламедвавники из Земиоцка умирают на своих постелях, — язвила Юдифь.
Мордехай сердился и резко отодвигался от гибкого тела жены. Прочь от этого бурного потока жизни! Туда, к скалистым и опасным
— Это очень старый вопрос, — задумчиво говорил он не столько жене, сколько себе самому. — Чтобы на него ответить, нужно знать, что творится в душе у Ламедвавника. А он и сам того не ведает. Он не знает, что сердце его кровоточит: думает, это жизнь в нем бурлит. Говорят, когда Праведник улыбается ребенку, он страдает не меньше, чем Праведник, которого пытают. Видишь ли. плачет ли Ламедвавник или лежит в постели с любимой женой, вот как я сейчас, он все равно принимает на себя одну тридцать шестую часть всех земных страданий. Но об этом не знает ни он, ни его жена. Даже в минуты блаженства только одна половина его сердца поет от радости, а другая — кричит от боли. Ну, а раз так, то что могут добавить пытки? Как знать, может, Бог хочет, чтобы Леви чуть-чуть передохнули? Как знать?
— Наверно, я совсем дура, — нежно заверяла его из-под одеяла Юдифь и плотно прижималась к нему, не переставая смеяться. — Я ведь ни слова не поняла! — продолжала она весело щебетать ему в ухо, поцелуями испрашивая прощение за свое признание. — И в жизни не пойму! Расскажи мне лучше о раввине, который творит чудеса — изгоняет злой дух, словно занозу из ноги вынимает. Помолится-помолится, молитва вознесется к небу, гоп — и готово! А какие чудеса творили твои Праведники?
— Праведнику не нужно творить чудеса. Он, как ты, — сам по себе живое чудо. Ну, хоть это ты поняла, дуреха?
В ночной тишине Юдифь на минуту широко раскрывала глаза.
Однажды она посетила Праведника, рабби Рафаэля Леви. и долго с ним беседовала. Спустя несколько месяцев этот Праведник скончался при странных обстоятельствах. Случилось так, что кого-то обвинили в краже и только показания рабби Рафаэля могли подтвердить обвинение, поэтому у него не хватало духу их дать. Накануне суда, как потом рассказывали, он всю ночь терзался сомнениями: не мог выбрать между ангелом Милосердия и ангелом Справедливости. Когда занялась заря, он лег на пол, закрыл глаза и умер. Такая кончина немало порадовала Мордехая.
— А что особенного в его терзаниях? — полюбопытствовала Юдифь. — Пожалуйста, у нас в Крыжовницке сторож, которого ты сменил, вознесся на небеса точно так же. Кто-то ему намекнул на связь его жены с Хацкеле-Луженой-Глоткой. «Бедняжка моя, что бы с ней было, если бы она узнала, что мне все известно! Только ничего ей не говорите, ладно?» — сказал он, зашел к жене в комнату, улегся рядом с ней и утром был уже мертв. Вот это терзания — так терзания! Кстати, он как две капли воды был похож на твоего рабби Рафаэля: такой же маленький, остренький, борода косо подстрижена и язык высовывает, когда разговаривает. Понимаешь, остренький такой, но не колючий.
Мордехай пристально посмотрел на жену.
— А откуда ты знаешь, что Ламедвавник — да отогреет Бог его своим дыханием — был, как ты выражаешься, «остреньким»? Он же никогда не выходил из дому, как же ты могла его видеть?
Ноздри у Юдифи задрожали, она фыркнула, заржала, забрыкалась, но призналась.
— Ты же знаешь, какая я, — начала она плаксиво, — но я все же не хочу тебя позорить. Вот я и пошла к нему за советом. За два года моей жизни в Земиоцке, объяснила я ему, хоть бы чуточку я изменилась! Как была сумасшедшей из сумасшедших, так ею и осталась. Что делать? Поскольку, мол, он с Богом в таких хороших отношениях, может, он за меня немножко помолится?
Мордехай смущенно отвел от нее взгляд.
— И что же он тебе ответил?
— Глупости! — разозлилась Юдифь, вспомнив беседу с рабби. — Сначала он вообще ничего не мог ответить — так он хохотал. Как курица — квох-квох-квох. Потом высунул язык и говорит: «Ты Юдифь? квох-квох-квох… ну и оставайся Юдифью. Однажды верблюд… квох-квох-квох… захотел обзавестись рогами… квох-квох-квох… и лишился ушей». Ну! — оскорбленно тряхнула она гривой.
— Ах, ты кобылица моя бешеная!
Забыв всякую сдержанность, Мордехай со смехом бросился к ней, зажал ей нос между пальцами и нежно потрепал холку.
Охваченная своим великолепным гневом, Юдифь встала на дыбы, но в глубине души была в восторге.
Она поняла, что уже на всю жизнь останется «безмозглым существом». Сначала чуть что — она этим оправдывалась, а потом и кичиться стала.
— У меня же ума с гулькин нос, — любила она говорить, начиная этим вступлением свое вторжение в мир духовных интересов, — я же дура набитая, — , продолжала она таким двусмысленным тоном, что невольно напрашивался вопрос, уж не считает ли она ум недостатком, от которого она, слава Богу, избавлена, — я же полное ничтожество, но я полагаю, что…
И несмотря на все, она, совершенно непонятно почему, гордилась своим родством с Леви, и это слабое утешение помогло ей в конце концов почувствовать себя такой же обитательницей Земиоцка, как и его уроженки.
Приданое Юдифи позволило им обосноваться в маленьком двухкомнатном домике недалеко от мастерских. Но ремесло резчиков по хрусталю хирело, и вместе с безработицей пришла нищета не в пример прежней. Новорожденные дети болели неизвестной болезнью, которая за четыре-пять недель превращала их из розовощеких карапузов в сморщенные синие комочки, и умирали, не дожив и до трех месяцев. То ли от холода, то ли от голода, а может, от синюхи…
Первые три плода вышли из чрева Юдифи мертворожденными. Всякий раз, когда Мордехай испытывал высшее блаженство от малейших успехов в изучении Талмуда, в голову приходила мысль, что это блаженство дается ему ценой жизни невинных младенцев. И, когда Юдифь снова забеременела, он решил вернуться к торговле, пусть даже в ущерб своим отношениям с Богом.
В то зимнее утро Юдифь смущенно сказала, что уже две недели знает, что беременна, но не решается ему признаться.
— Чего ж тут не решаться? — спросил он, улыбаясь. — Не первенец же у тебя!