Последний из праведников
Шрифт:
Это был не ребенок, а настоящий вьюн. Без конца ерзал, крутился, бегал, прыгал, вертелся во все стороны, словно хотел заполнить своими движениями все доступное ему пространство.
Юдифь из себя выходила.
— Как его унять? — спрашивала она разъяренного Мордехая. — Его даже за руку страшно схватить — чего доброго еще оторвется, тогда что будем делать с этим крылышком? Кстати, напрасно ты к нему придираешься: не сам же он на свет появился! Плоть от плоти твоей, твой сын.
— К сожалению, только от плоти.
Поняв это, Мордехай не стал заниматься религиозным воспитанием комарика и все свободное время уделял трем
Биньямин действительно был «острым», как выражалась Юдифь, но из тех, у кого «острие» легко обращается против них самих.
Он с детства зависел от прихоти хозяина, у которого учился ремеслу, и «острие заострилось». Он страдал.
К работе он относился прилежно, но от сидячей жизни сделался нервным, с трудом превозмогал себя и едва справлялся с вертлявыми бесами, которые так и плясали во всем его теле, так и поднимали каждую минуту маленького пленника с его табурета.
Предоставленный самому себе и догадываясь, что его держат подальше от клана Леви, он начал изучать мир не с точки прения еврея, а со своих собственных позиций. Например, он уже знал, что если в Земиоцке владычествует Праведник, то в остальном мире есть другие могущественные силы. А может быть, говорил он себе не без злорадства, там есть Праведник побольше Земиоцкого… все может быть.
Его подозрение усилилось, когда в день бар-мицва его, по обычаю, привели к тогдашнему Праведнику.
Ревматизм приковал семидесятилетнего старца к дому, и молодое поколение знало о нем лишь понаслышке, поэтому он представлялся им особо величественным и совсем необыкновенным. Дом его стоял неподалеку от Стекольной улицы, на которой валялись старые ржавые цепи, когда-то давно служившие оградой гетто.
Биньямин вошел в темный, затхлый коридор. Взятый напрокат по случаю бар-мицва костюм болтался на нем, как на вешалке, все чувства были крайне обострены. Он повел носом во все стороны в тщетной надежде обнаружить какие-нибудь признаки присутствия в доме Ламедвавника. Вместе с бледным отцом и матерью (бедная Юдифь была очень, возбуждена: сейчас она воочию увидит «чудо») Биньямин вошел в маленькую мрачную комнату, и у него возникло радостное ощущение, что он попал на чердак: в полумраке беспорядочно громоздится мебель и всякие непонятные вещи, дрожит одинокий луч, словно пробившись сквозь слуховое окошко, и в нем пляшут пылинки…
— Ну, иди же! — прикрикнула на него Юдифь, выталкивая на середину комнаты.
— Эх-эх-эх, — раздался вдруг укоризненный голос.
Биньямин вытаращил глаза: из дальнего угла из-за железной кровати появился старик и стал пробираться к ним. На розовой макушке черная ермолка, длинный капот подпоясан серебряным шнуром. Старик опирался на палку, которую выставлял при каждом шаге вперед, словно закидывал в воду короткое и хрупкое весло. Он согнулся в три погибели и тяжело дышал, как загнанное животное. Когда он поровнялся с мальчиком, тот со злорадством отметил, что Ламедвавник нисколько не отличается от знакомых ему старых хрычей, которые сидят на каменной скамье перед синагогой, чешут языки и не упускают случая потрепать тебя по затылку или дернуть за ухо да еще причмокнуть от удовольствия, если только их
— Боже мой! — пришел в ужас Мордехай. — Да простит святой человек этого сорванца! Я тебе что говорил? — обратился он к мальчику, улыбавшемуся из-под старческой руки. — Поцеловать нужно руку у святого человека! А ты что?
— Нет, нет, все хорошо, все прекрасно, — добродушно прошамкал старик, которого эта сцена, видимо, немало позабавила. — Все прекрасно… Ребенок благословил себя сам.
Старик, как и следовало ожидать, погладил Биньямина по голове, провел рукой по лицу и ласково приподнял ему подбородок.
— Вот он, значит, какой Биньямин, сын Мордехая? — сказал он с тоской в голосе, и ребенок дружелюбно подмигнул ему в ответ. — Сегодня, стало быть, еще одного еврея посылает нам Бог?
— Ну да! — ответил Биньямин снисходительно.
Под сводом темных бровей молодой взгляд добродушного старца засветился иронией, и Биньямин, чувствуя, что краснеет, опустил глаза.
— Ну-ка, скажи мне, Биньямин, что ты знаешь о Пятикнижии?
Ребенок молчал.
— Пусть святой человек его простит, — сказал Мордехай, — мальчишка не занимается, он в обучении у портного.
В комнате воцарилась глубокая тишина. Юдифь уставилась на мужа, а тот от смущения медленно попятился к дверям. Биньямин жалобно всхлипнул.
— А я что знаю о Пятикнижии? — сказал вдруг Праведник, как бы обращая к мальчику послышавшуюся в голосе нежность.
Биньямин удивленно поднял глаза. Над ним меланхолично тряслась седая голова и чернел раскрытый в ласковой улыбке старческий рот.
— Эх-эх-эх! Маленький портной, значит? — прошамкал Праведник.
Указательным пальцем он поддел ладонь мальчика, поднес его руку к своим скрытым бородой губам и… поцеловал.
Затем, словно придя в себя, он повелительным жестом, не допускающим возражений, отослал своих гостей: аудиенция была окончена.
Каждому хотелось получше разглядеть руку, которую поцеловал Праведник. На ней еще оставался желтый нимб — след от старческого рта, набитого жевательным табаком, — и с ребенка взяли клятву не умываться, пока не сойдет эта печать. Нимб, казалось, отметил не только руку, но увенчал и самого мальчика: Биньямина баловали посетители, обхаживали братья. Кто-то даже посоветовал обвязать руку лентой, но это предложение не имело успеха. Только Мордехай пожимал плечами и говорил, что ничего за этим нет — очередная причуда, каких много бывает у Праведников. А Биньямин, пожалуй, склонялся к точке зрения, которую как-то мельком высказала мама Юдифь: в общем Праведник показался ей «добрым старичком, как говорится, своим человеком». Биньямин втайне разделял ее мнение.
Слабые иллюзии относительно Праведников, еще сохранявшиеся у него, окончательно рассеялись, когда спустя много лет после всей этой истории он уже юношей, обученным ремеслу, попал в Белосток: он приехал туда усовершенствоваться в портняжном деле.
Во взгляде его уже не было прежней колючести, «острие» притупилось, и весь облик его смягчился.
Белосток был настоящим городом: большие дома, трехколесные велосипеды, извозчики — точь в точь, как на картинке в том единственном польском журнале, который был у его хозяина.