Последний из праведников
Шрифт:
— С вашего разрешения, герр Штокель, мне не удержаться от смеха…
Когда Эрни пришел в себя, ему сначала показалось, что он все еще находится в Майнце и лежит в больнице: так же как тогда, вокруг его койки шептались евреи, так же как тогда, он болезненно ощущал все свое тело и так же"; как тогда, ужасно не хотел кричать, хотя рот помимо его воли издавал какое-то утробное бульканье, которое, может, и было криком. Потом он различил серый бетонный потолок и сияние желтых звезд на белых халатах санитаров. Над его голым телом, распластанным на окровавленной простыне, заплясал фантастической величины шприц, и Эрни почувствовал, как ему в бедро входит игла, а вместе с ней — струя свежести и тишины. Он закрыл глаза и уснул. Пока его осматривали, проверяли каждую рану, каждую связку, каждую кость. пока обмывали и дезинфицировали кожу, ему снилось, что он справляет свою свадьбу и в воздухе гремят трубы радости.
… Утро. Заря еще не взошла. Он отправляется в баню и совершает там омовение, такое тщательное, что плоть его достигает небывалой, недоступной ни человеку, ни духу чистоты, как и полагается в такой момент, когда сон есть обещание счастья. Хрустальное мыло само скользит по коже, он до него даже не дотрагивается и лишь изредка приподнимается, когда мыло хочет пройтись по спине (привратник в бане рыжей бородкой показывает дорогу к синагоге). “Не думайте, — говорит ему Эрни. — что моя благодарность не выйдет за эти стены, не из тех я молодых
И когда привратник говорит ему на идиш это пожелание (счастливой судьбы), Эрни видит, как в его глазах загораются две Звезды Давида, и начинает понимать, что перед ним Праведник. “Значит. — думает Эрни, — мои предки радуются вместе со мной, откуда можно заключить, что я действительно потомок Праведников, и мне положено быть счастливым за них за всех подле моей возлюбленной”. “Наслаждайтесь вашим хрустальным стаканом. — продолжает привратник, одобрительно улыбаясь. — даже если он у вас всего на один день”. “Пожалуйста, не думайте. — тотчас же замечает Эрни. — что у меня есть хоть малейшее желание наслаждаться споен невестой. Она не хрустальный стакан, из которого пьют виноградное вино, и она не…”
Но привратник иронически щелкает клювом, и две Звезды Давида смотрят на Эрни, словно желая сказать: уж не собираешься ли ты, мой мальчик, обучать меня, как зароняют семя? А потом он становится большой желто-серой птицей и. вяло хлопая крыльями, улетает под лепной потолок темной синагоги.
Рыжая бородка раввина тоже напоминает клюв, и черный талес расходится так, что видно его белое ласточкино брюшко. Эрни молится, чтобы изгнать из своего тела, сердца и души всякое христианское искушение, чтобы принять возлюбленную, как нищий принимает Божий день. А вот и улыбающаяся Муттер Юдифь появляется слева от раввина: волосы на парике заплетены в длинные косы и прикрывают ее наготу, как платье со шлейфом: в правом глазу у нее дрожит слеза, в левом — молочная жемчужина. А в углу синагоги, окруженная десятком людей, стоит невеста: такая красивая, что нее меркнет вокруг; такая красивая, что и сама, постепенно исчезая, делается невидимой, и в воздухе остается лишь восхитительный контур, заполненный лицами. “Музыку нам”, — торжественно говорит раввин и протягивает возлюбленной стакан вина; та скромно отпивает не больше половины, подставляя нижнюю губу, чтобы не капнуть. Эрни тоже пригубляется, затем бросает хрустальный стакан под ноги и оборачивается к возлюбленной: ее нежное, сладостное тело теперь снова видно, но очертания лица остаются незнакомыми. “Чтобы ни одна женщина, — говорит Эрни пылко, — не пила из чаши, которую пригубила ты, и чтоб ни один мужчина не коснулся чаши, из которой пил я, и да возродится эта разбитая чаша в наших сердцах, и да пребудет ее дух в нас. в живых или мертвых; ибо знай, моя возлюбленная, для того дух и создан таким, чтобы глаз человека не мог его увидеть, а нога человека — раздавить. Аминь”. По бурным аплодисментам Эрни понимает, что придумал новую форму традиционной речи. “Чудная свадьба”. — говорит мадам Фейгельсон. Муттер Юдифь добавляет: “Чтоб не сглазить! Испокон веков Эрни с Ильзой созданы любить друг друга”. “А я думала, ее зовут Голда”. — замечает мадам Фейгельсон. “Так я и сказала”. — спокойно отвечает Муттер Юдифь. Когда процессия доходит до Ригенштрассе. Муттер Юдифь кутается в шлейф из кос, хотя светит веселое солнце, подкрашенное синевой и зеленью платанов, с которых облетают крылатые семена; они смешались с цветами и покрыли все косы Муттер Юдифь. За ней выступает возлюбленная об руку с господином Леви-отцом, который так важничает, словно жених он сам, а не его сын Эрни-Счастливый. За ними следует мать возлюбленной — небесное создание, чья рука покоится на локте Эрни и весит не больше паутинки. Лица ее не видно из-за легких розовых слез счастья, но-все догадываются: ей льстит, что ее зять — Эрни Леви. И, о чудо, появляется скрипач! Белый живот, легкий черный талес. Он пляшет, и порхает, и кувыркается, будто и впрямь мнит себя ласточкой. Удар смычка — и начинается свадебная песня: “Кто это восходящая от пустыни, опирающаяся на друга своего?” Ой вэй, ой вэй. ой вэй! Потом наша ласточка останавливается посреди дороги, поджидает свадебную процессию, присоединяется к ней и семенит рядом, будто это чопорное католическое шествие, а из окон домов высовываются головы и машут кулаки.
“Положи меня, как печать, к сердцу твоему, ха ха! Как печать, на мышцу твою, хи-хи! Потому что сильна, как смерть, любовь”.
Все уже хотят, чтобы скрипач умерил свой восторг по поводу свадьбы, но, к сожалению, нельзя прекратить пение, потому что в окнах поднимаются кулаки. Эрни считает, что одному из кулаков следовало бы подойти и вежливо сказать: “Дамы-еврейки и господа евреи, не так уж в мире весело, чтобы вы так залихватски играли на скрипках: каждый удар вашего смычка пронзает нам сердце: неужто в вас совсем нет жалости?” Но упрямые кулаки молчат, поднимаясь только издали, и получается, будто процессию никто не тревожит: все пары идут себе спокойно, изящно и томно поддерживая друг друга, как на приятной прогулке. Даже эта ласточка-скрипач, и та замедлила полет в знак недовольства кулаками: и в гостиную семейства Леви она входит под протяжный звук смычка и под душераздирающее пение:
Большие полы не икнут потушить любим, и реки не зальют ее, ой вэй, ой вэй, ой вэй! Кто это восходя-тая от пустыни, опирающаяся на друга своего?
И где только господин Райзман раздобыл такой роскошный цилиндр, а дорогая мадам Тушинская — эту лисью шляпу, которая едва прикрывает затвердевшие у нее на шее бугорки? А этот оборванец. Со ломов Вишняк, держит трость с золотым набалдашником между коленями и вцепился в нее обеими руками. будто боится, что она улетит.
К счастью, маленькая проститутка из Марселя, которую Эрни тоже пригласил, пришла в очень скромном платье, а второй ивритоязычный солдат — в своей грязной форме. Но, увы, всякий раз, когда у него со лба кровь капает в тарелку, он не перестает извиняться. Хоть умри, нельзя понять, зачем такому доброму, чистому человеку, как он, так усердно извиняться. Зато петь он соглашается, не ломаясь. Сразу влезает на стул и тоненьким, как мышиный писк, голоском выводит по всем правилам вокального искусства старинную любовную песню, которую никто не знает. После каждого куплета, сто раз извиняясь, он протирает узкий сток, по которому кровь попадает ему в рот. Допев до конца, он обворожительно улыбается и просит прощения за то. что в последнем куплете говорится о смерти влюбленных. “Извините. — произносит он. прежде чем сесть. — извините, друзья мои. за грустный конец. Из песни слова не выкинешь; так ее поют в наших краях, эту простую, немудреную песенку: про такие песни обычно говорят: конец плохой, но это значит, что он хороший”. Второй ивритоязычный солдат садится под гром аплодисментов, и тогда красный, как мак. господин Леви-отец пытается что-то объяснить молодому мужу, но женщины все время его перебивают язвительными насмешками, и у него ничего не получается. “Сын мой, послушай моего совета… ибо божественный инстинкт… если житейскую
Что случилось? Разве бывает такое на берегах Сены? А что со свадьбой? “Где вы, где вы?” — жалобно стонет Эрни, выпускает из рук пучок травы и бросается в коридор. Там тоже пусто. Он в столовую — и гам пусто. Гости из нее ушли, наверно, много лет назад: вон сколько паутины на стенах и в углах потолка; а на столе, за которым проходило веселое пиршество, колышутся завитки плесени. Эрни голый выбегает на Ригенштрассе и умоляет прохожих сказать. куда направилась свадебная процессия. Но почему в ответ прохожие говорят о погоде? Почему они равнодушно пожимают плечами, глядя сквозь него, как сквозь прозрачное стекло? Почему их взгляды сделались такими пустыми и даже вовсе перестали быть взглядами? Эрни опускает глаза и видит, что его окровавленное тело расчленено, как на школьных таблицах по анатомии — каждая мышца, каждый нерв — отдельно. Он, конечно, подавлен своим открытием (а может, наоборот, загадочным образом черпает в нем новые силы), но все же довольно легко добирается до Дранси; уютный вокзал дрожит от удовольствия, купаясь в нежных потоках солнца. Никто из станционных служащих не хочет давать ему никаких справок; все они захлопывают у него перед носом окошки, словно это их прямая обязанность; а один из них даже собрался уже выпроводить вон эту ободранную шкуру под тем предлогом, что она своим видом оскорбляет пассажиров, но в этот момент Эрни почувствовал, как чья-то ладонь легла на обнаженную мышцу его плеча. “Фигура опаздывает, ей надо торопиться. — говорит всем немецкий солдат, — очень мало времени остается до отхода особого поезда”.
Особый поезд ждет на вокзале, как бы спрятанном внутри другого вокзала. Эрни еще не дошел до платформы, когда особый поезд задрожал, зафыркал и тронулся. Эрни прыгнул на последнюю подножку, открыл дверь в купе, а там — вся свадьба.
“Мы тебя ждали. — закричали все, — мы думали, ты уже не придешь”. “Не оставаться же мне единственным евреем. — вздыхает Эрни. — каждая капля моей крови взывала бы к вам. Запомните: где вы, там и я. Разве не ранит меня меч. пронзающий ваши сердца? Разно не слепну я, когда нам выкалывают глаза? И разве не еду я вместе с вами, когда вы садитесь в особый поезд?” “Едешь, едешь”. — оживились все, кроме барышни Блюменталь; она за билась в угол с грудным младенцем на руках и робко зажимает коленями свой узелок. “Ангел небесный. — жалобно мурлычет она, — я так надеялась, что ты не придешь”… “Это еще почему? — спрашивает Эрни. — Разве мне нет места среди вас?” “Надевай-ка вот эту куртку. — говорит дед. — и. чем слушать пустые бутылки, садись лучше возле Голды; она как хорошая еврейская жена оставила тебе место, хоть она и не дочь пророка”. “И я тебе оставил место”, — говорит Эрни Голде. Она молча пожимает ему руку и. высовываясь в окно, обращает его внимание на необычайную длину особого поезда. Издали появляются другие поезда с таким количеством вагонов, что они теряются из виду. Все поезда съезжаются в один центральный пункт, расположенный где-то далеко впереди паровозов. В Польше, по слонам Мордехая. “Куда мы едем, я не знаю, и догадываться, как некоторые, не умею, но едем мы туда все вместе, и это хорошо”, — говорит Муттер Юдифь. “В Польшу, — повторяет Мордехай. — Бог нас всех туда зовет, больших и малых. Праведников и простых смертных”. “Верно, — нравоучительно заявляет второй ивритоязычный солдат, — и теперь тут образуется пустота в форме шестиконечной. звезды”. “Но Бог расплатится с ними той же монетой,
— вдруг картавит Мориц. — Он сотрет их. как и нас, в порошок”. И в эту минуту Эрни чувствует, что обязан высказать свою давнишнюю великую мысль. “Мориц, Мориц, — говорит он, — если есть Бог, Он всех простит: потому что всех нас Он бросил слепыми в реку и слепыми оттуда вытащит; слепыми, как в первый день появления на свет”. “Тогда что же он сделает с нами, если простит остальных? Отправит в особо роскошный рай?” — спрашивает Мориц. “Нет, нет, — спокойно отвечает Эрни. — Он скажет нам: вот что, возлюбленные дети мои, я сделал из вас жертвенного агнца для всех народов, чтобы сердца ваши навсегда остались чистыми”. “О. мой друг.
— вступает снова в разговор второй ивритоязычный солдат, — зачем все-таки эта поездка? Зачем?” Все бесполезно. Никакие слова Эрни не могут успокоить сердце второго ивритоязычного солдата и избавить от ужаса малышей, тихо сидящих между Муттер Юдифь и дедом и прижимающих к себе узелки. Эрни вдруг начинает бить дрожь. Он подходит к Голде. и она, любовно кладя руку мужу под куртку, нежно гладит его грудь. Но, несмотря на счастье, которым наполняется его душа, прикосновение этой руки к обнаженным нервам и мышцам причиняет такую жестокую боль, что Эрни едва подавляет крик и улыбается Голде, которая вся усыпана травой. В этот момент скрипач ударяет по струнам, и все начинают плакать. Никогда еще голос скрипача не звучал с такой силой.