Последний из праведников
Шрифт:
— Нет, это ужасно дорого, — возразила Голда. — и вообще я предпочитаю быть на улице и смотреть на настоящую жизнь.
Она по-хозяйски обвела вокруг себя рукой. Велев ей никуда не отходить, Эрни вскоре вернулся с двумя порциями мороженого. Она выбрала зеленое и, вытянув шею, чтобы случайно не капнуть на блузку, впилась в него зубами, задохнулась, подавилась и выплюнула восхитительную сладость. Потом она посмотрела на Эрни и, переняв его опыт, стала лизать вафлю языком. Он подумал, что, кушая мороженое, она как будто смакует самое себя; она всегда смаковала самое себя, что бы ни делала, что бы ни говорила, даже когда бросала жадные взгляды на павильоны, украсившие в честь праздника бульвар
— Подумать только, что тысячи людей здесь сидели до нас! Даже не верится… — сказал Эрни.
— Вот, послушай, — сказала Голда. — Что это такое? Существовало еще до Адама. Только меняло два цвета своих покровов: само же ничуть не изменилось, хотя прошли тысячелетия. Что это такое?
— У моего отца на каждый случай были притчи, а у твоего — загадки, — сказал Эрни.
— Это время, — задумчиво сказала Голда, — а два цвета — это день и ночь.
Их сблизила одна и та же мысль, а время мчалось с коварной быстротой и неожиданно скрепило их счастье печатью первой звезды.
— Не могу понять, почему они запрещают нам заходить в скверы, — прошептала Голда. — Ведь это природа-Высоко в небе над Парижем проплывало розовое шелковистое облако: вот оно миновало многоэтажный дом на другой стороне проспекта Мэн: Эрни провожал его взглядом до самой Польши, туда, где под тем же августовским небом умирал еврейский народ.
— Послушай, Эрни, — сказала Голда, — ты же знаешь христиан, скажи, за что они нас так ненавидят? С виду они такие добрые, если смотреть на них без звезды.
Эрни обнял Голду за плечи.
— Этого понять нельзя, — процентах он на идиш. — Они и сами точно не знают. Я бывал в их церкви, читал их евангелие… Знаешь, кто такой был Христос? Простой еврей, как твой отец: что-то вроде хасида.
— Ты шутишь, — мягко улыбнулась Голда.
— Нет, нет, честное слово; я даже уверен, что они с твоим отцом нашли бы общий язык; потому что Христос действительно был хороший еврей, знаешь, немножко, как Баал-Шем-Тов: милосердный, кроткий. Христиане говорят, что любят его, а по-моему, сами того не подозревая, они его просто ненавидят; потому-то они и берутся за крест с другого конца и превращают его в меч и разят нас этим мечом. Понимаешь, Голда, — вдруг закричал он, страшно взволнованный, — они берут крест и поворачивают его другим концом, другим концом…
— Тише, тише, — остановила его Голда, — нас услышат. — Она провела рукой по его шрамам на лбу, как делала обычно, и улыбнулась. — Ты же мне обещал сегодня не думать.
Эрни поцеловал ее руку и упрямо продолжал:
— Бедный Иешуа, если бы он вернулся на землю и увидел, что язычники сделали из него меч и разят им его же братьев и сестер, он бы так опечалился, так безгранично опечалился… А может, он все это и видит: ведь, говорят, некоторые Праведники остаются у врат рая, потому что не хотят забывать людей; они тоже ждут Мессию. Кто знает, может, и видит… Понимаешь, Голделе, он
Оба рассмеялись. Голда достала из сумки гармонику, повертела ее у Эрни перед носом и начала играть непозволенную мелодию: старинную песню надежды — Хатиква. Тревожно поглядывая на бульвар Мутон-Дюверне, она вкушала удовольствие, как от запретного плода. Эрни наклонился, вырвал пучок пожелтевшей травы и посыпал ею еще влажные волосы Голды. Когда они поднялись уходить, он хотел стряхнуть этот жалкий венок, но девушка удержала его руку.
— Пусть люди смотрят; тем хуже для них. И для немцев тоже. Сегодня я всем говорю: “тем хуже”. Всем, — повторила она, вдруг став серьезной.
— Эрни, Эрни, — нежно сказала девушка, ты же знаешь, что нас ждет смерть.
Прямая, как струнка, она сидела на кровати, покрытой серым одеялом, в комнате на шестом этаже, молитвенно сложив на коленях дрожащие руки. Шерстяная красная куртка, никак не гармонировавшая с мрачной комнатой земиоцких стариков, была застегнута на разные пуговицы до самого верха, так что виднелся лишь белый воротничок до блеска н# крахмаленной блузки. Несколько травинок запутались в ее уже высохших волосах, золото которых сумерки превратили в осеннюю рыжику.
— Смерть, Эрни, смерть, — повторила она неожиданно холодно, и в уголках ее глаз Эрни заметил те же слезы, которым он удивился, когда они молча возвращались с прогулки. Таким же печальным и ясным был ее взгляд, как там под мостом, когда она снова надевала красный жакет со звездой; такая же своевольная и отчаянная искра осветила ее лицо, как та, какую Эрни видел несколько минут назад, когда, стоя у дома, она почти умоляла его подняться в комнату. И вот теперь, сидя на единственном стуле против Голды, как сидел он два месяца назад против бесследно исчезнувших четырех стариков, положив ладони на дрожащие колени, Эрни Леви смотрел на сомкнутые, в первый раз в жизни накрашенные губы ГоЛды и слышал ее немой крик.
— Конечно, — прошептал он, стараясь улыбнуться, — мы друзья до гроба.
— Нет, нет, ты знаешь, о чем я говорю, — настаивала она, — смерть не за горами.
Она наклонилась, взяла его за руки, потом медленно отодвинулась назад, и между ними остался живой мост сплетенных рук.
— А кого теперь не поджидает смерть каждую минуту? — сказал Эрни.
— Да, Эрни, но нас… мы же как бы обручены, верно?
— Что же, кроме нас, нет обрученных? — возразил Эрни, сильно побледнев.
Голда сдерживала слезы с тех самых пор, как она шла с Эрни по бульвару Мутон-Дюверне, но теперь они тихонько катились у нее по щекам.
— Нет, нет, есть и другие, есть много обрученных, — проговорила она, оставаясь величественно строгой и неподвижной.
Никогда еще Эрни не видел Голду плачущей; ему стало ясно, что слезы любимой девушки горше смерти, и. он подумал: “Великий Боже, вот плачут угнетенные, и некому их утешить! Они беззащитны перед насилием, и некому их утешить!” Голда заливалась слезами, и он понял: лучше тем, кто умер, чем тем, кто остался в живых. Пока остался в живых. Он так крепко сжал Голде руки, что она подняла глаза и, улыбаясь сквозь слезы, сказала: