Последний мужчина
Шрифт:
— То есть тампадение и смерть, а впереди жизнь? — Голос показался таким знакомым.
— Отчего же? Необязательно. К тому же ремесленник имеет больше шансов быть услышанным — веский довод… хотя бы для семьи. Поделки, случайно принятые за творчество, по той же причине вызывают восторги зрителя. Но среди них есть бесчестные. Которые обманывают сознательно.
— В чём же разница для зрителя?
— Никакой. Разница в смысле и целях ремесла. И тех, и других Бог отлучил от искусства. Но вторые… мстят Ему за это. Вот здесь падение и смерть. Как в Библии… Но мне предпочтительнее обратная проекция: жизнь и взлёт через смерть. Кажется, такой план у Всевышнего?
— Вот так и напишешь эту главу. Не жди восторгов.
— Я так и делал до сих пор! — воскликнул Сергей.
— Нет, ты пытался вернуть Звезду лишь себе. И не смог. Невозможно её явление одному, пока остальные в аду. Пока последний негодяй остаётся там, неужели посмеешь быть счастливым? Для чего тогда книга?
— Конечно, конечно… — прошептал Сергей. — Но как? Как при повороте лица в профиль показать и обратную его сторону? И в прозе? Как из глубины веков вернуть взывающий с надеждою дух миллионов ушедших? Как показать эти сокровища, россыпи добра, накопленные и скрытые от взора? Для наших изнурённых призывами не смотреть глаз. Почему я иногда хоть вижу? Другие не видят… — И вдруг услышал:
— Сережа, прикоснись ко мне лицом.
— Мама! — он отпрянул. В крике было столько же изумления, сколько и страха — женщина в окошке стала матерью. — Мама, ты?..
— Нельзя увидеть то, на что закрыты глаза. Нет силы у человека развернуть профиль, хотя только это и пытается сделать. Нужна помощь. Мы обратим свои взоры к небу и тогда, и только на нём, сможет он увидеть обе половины наших ликов. Надо лишь приблизиться к ним…
— Но… как попасть на небеса, мама? — воскликнул Сергей. — Как людям посмотреть в глаза ваши?
— Ты протянешь им руку, сынок. Время пришло.
Он медленно подплыл к окну, из которого, улыбаясь, ласково смотрел на него самый дорогой человек, и осторожно прикоснулся к изображению лбом. Голова не почувствовала никакого сопротивления.
Сначала изменился запах, и он понял, что уже не здесь. И тут Сергей ощутил совершенно незнакомый, но изумительно волшебный привкус. Как будто тысячи благоухающих нектаров, дополняя друг друга своими сказочными ароматами, разливаясь, приглашали его на самую желанную трапезу под небом. «Что же я увижу тогда глазами?» — отчего-то спокойно подумал он.
— Это вкус плода древа жизни, а глазами… глазами… глазами… в самом конце Звезду…
Он насиловал её почти каждый день. Сослуживцы догадывались. Были и те, кто знал. И те, кто злорадствовал. Последние в большинстве своем из догадливых. Это происходило всегда одинаково. Он передавал через секретаря, чтобы Слава задержалась. Даже не ей, а через секретаря — подобострастную уродливую женщину преклонных лет. Подобострастно уродливую. Каждый раз она сообщала о распоряжении с ухмылкой, и не только Славе. А вечером начинался кошмар.
Ночь и мокрая от слез подушка. Ей некуда было уйти. И не к кому.
Тяжело больная мать лежала в хосписе.
— Доченька, откуда у тебя деньги? Я знаю, здесь так дорого. Всё равно я умру, мне сказали… — мать запнулась, — нянечка… та, в красной кофточке. Только не подумай дурного, она очень заботливая и жалеет тебя. Говорит, такая красивая и молодая и так тратишься. Здесь, конечно, и уход, и покой, но я смогу и дома. Да и потом, мне всё равно последнее время очень больно, лекарства не помогают. Наверное, уж скоро…
Слава помнила эту нянечку. Лекарства не помогают… Комок подступил к горлу. Здесь платили только врачу, но однажды та подошла к ней и, глядя с каким-то непонятным вызовом, спросила: «Вы что же, думаете, всё зависит от доктора? У персонала свои порядки. Инъекции делаем мы, так что подумайте, насколько дорога вам мать. В прямом смысле», — подчеркнула она. Тогда Слава в почти безумном порыве наговорила много резкостей. Сейчас пожалела. И все поняла.
— Доченька, ты как не слышишь, — прошептала мать и, чуть приподнявшись, подтянула руками её голову к себе. Слава наклонилась.
Обратная проекция. Прижимая к груди больной лицо, чтобы та не заметила предательски выступившие слёзы, женщина вдруг ощутила в это мгновение то, чего не может и, наверное, не способен испытать никто в обычной жизни. Она и самый близкий ей человек слились воедино. Не видя лица матери, Слава почувствовала такие же слёзы, только там, катящиеся неровно из-за глубоких морщин, разглаживая их своим теплом. Такую же горечь, что утихала именно сейчас, когда руки матери осторожно, словно боясь потерять паутинку незримой связи, гладили её волосы. Горечь, которая была всегда рядом в непростой и слишком долгой для одной из них жизни. Слава с невероятной остротой ощутила и ту жуткую боль, что терпела мама. Терпела и ради неё тоже. Молодая женщина в несколько мгновений вдруг пережила, перечувствовала всю тяжесть страданий любимого человека, и не только болью страшного недуга, но и обнаженным отчаянием за будущую свою жизнь, за невозможность умирающей быть рядом с нею. За одиночество впереди. Неотвратимость такого отчаяния вместе с болью расползалась уже не по телу матери, а по её телу, словно стараясь оттолкнуть, отнять их друг у друга.
«Отойди, и станет легче, — говорила она. — В твоей жизни столько других эмоций, и не самых плохих, а здесь просто конец. Мать и конец этот должны остаться наедине. Это их дело. Ты всё равно не поможешь. Не мучай родного человека. Уйди, так будет лучше обеим».
И что-то внутри, к ужасу Славы, начинало соглашаться со страшными словами. Но в то же мгновение неожиданно, там же в груди, необъяснимо волнительное тепло, хлынув в сердце, отодвинуло, заглушило голос оттуда. И вдруг она узнала слёзы… слёзы матери. Это они, пролившись в её сердце, отогрели его. Может быть, последний раз в жизни дочери. И обе женщины в озарительное мгновение тихой и чуждой миру радости силой божественного провидения оставались по-прежнему единым целым, как когда-то давным-давно, в первые месяцы жизни, пока мама носила её в себе. Когда ничтоне разделяло их, а только готовилось. Сейчас же всё начинало меняться. Став видимым, невероятное, недоступное никому другому отражение тех первых месяцев, тихо повернувшись, открывало дочери новую любовь. Любовь плода к матери. Памяти, что существует и такое. И уже её мама — ребенок в обволакивающей теплом утробе дочери, и уже она, Слава, — мать, заботливо укрывающая телом свое дитя. Но отражение это, как и все веретёна судеб человеческих, неумолимо поворачиваясь дальше, снова меняло картину. И уже было не понять, кто есть кто в этом единстве двух миров, двух созданий Его. И непостижимая человеческим разумом память, словно сжалившись над ними, вернула давно забытое ощущение иной, великой любви людей друг к другу. Любви, перед которой меркнут все земные трагедии, от одного дыхания которой уходят в небытие сумерки и страхи. Любви, возрождающей человека. Слава поняла, что неожиданно и невольно прикоснулась к тайне, неизъяснимой земными глаголами. Тайне, хранящей всю надежду человечества, её надежду, что мама будет жить, что бы ни произошло на этой планете.
Неповторимое ощущение растаяло и ушло, не вернувшись больше никогда.
— Если тебе так лучше, то, конечно, я останусь. — Тихий, родной голос привел женщину в чувство. — Да и твоя работа… я помню, как долго ты искала… Опять же, — она вздохнула, — я без ухода уже и не могу. Сил нет.
Слава медленно выпрямилась и села на углу кровати. Нежный взгляд матери говорил, что та услышала её мысли.
— Хорошо, мамочка. Всё будет хорошо, — только и смогла она прошептать. Уже уходя, обернулась на голос: