Последний русский
Шрифт:
Возраст человека тоже ничего не значил. Всеобщая «я-сущность» всегда находилось внутри меня. Даже тогда, когда крохой ползал среди таких же, как сам, малышей в детском саду. Нет, ничего во мне не изменилось…
Интересно, что в этой моей теории единого «я» не было никакого противоречия с ощущением моей собственной исключительности. Она и заключалась в том, что, может быть, лишь мне одному удалось осознать эту истину.
С другой стороны, я прекрасно понимал: опыт многих поколений, знания, которые копились тысячелетиями, – великая ценность. Один человек не в состоянии ее превзойти, если он, конечно, не Бог… Вполне допускаю, что я чего-то не оценил, недопонял. Беспросветно темных мест у любого мудреца предостаточно. Но и тут что-то не так. Меня преследовало отчетливое ощущение, будто мне уже давным-давно все обо всем известно, что я уже знал об этом.
Поначалу это тешило самолюбие. Но читать об известном, по меньшей мере, скучно.
К тому же, окидывая критическим взглядом знания о мире, накопленные столетиями, я приходил к парадоксальному выводу. Океан информации (даже если брать только книги) вполне соизмерим с самим миром. О чем это говорит? Да о том, что в наше время для человека практически нет никакого значения, какой избрать путь для постижения мира – книжный или практический.
Никакой жизни не хватит перелопатить горы накопленных знаний. Большая их часть не только сомнительна и неточна, но просто является заведомым бредом. Не говоря о том, что разыскать крупицы истины так же трудно, как и если бы заново их открыть. Например, заново открыть сверхпроводимость или разработать какую-нибудь уникальную компьютерную технологию. Не говоря уж о том, что вполне вероятно ты с самого начала окунешься в какое-нибудь болото ложных направлений и уже до конца дней из него не выкарабкаешься. За познание какого объекта разумнее приняться – за изучение накопленных о мире знаний или все-таки за изучение самого этого мира?
Увы, не меньше новомодных кумиров, казались мне подозрительны и светочи мысли, проверенные временем. Так и тыкали ими в глаза. А это, если вдуматься, довольно странно: они-то, сами мудрецы, медитировали где-то в своих укромных заповедных углах, им и в голову не могло прийти, что их текстами, упакованными в кричащие переплеты, будут торговать на перекрестках, рекламируя, словно пиво или сигареты.
Прочел, между прочим, и Фрейда с Юнгом, и, как говорится, ничуть не офигел. Тоже земные жители. Тоже безбожно путают собственные чувства с реальностью. Почему же мы откапываем в какой-нибудь фразе классиков столько смысла? Да потому что даем себе труд над ней задуматься! А это только первые имена на прилавках и, может быть, никак не единственные и не сверхценные. И они не были включены даже в программу вступительных экзаменов. Не входили в нее труды людей вроде Ницше с Хайдеггером, непонятные даже сами себе. Глыба тире монада на все времена Лейбниц назван предтечей кибернетики и, как надгробие самому себе, утоплен в дифференциальном исчислении. Не говоря о профессоре Ганнушкине, предназначенном лишь для употребления в спецучреждениях. А ветер, словно эхо, доносил до меня и другие имена, звучащие, как имена мощных древних богов: Пла-а-тон, Сокра-а-а… А поинтересуйся у этих богов: а на что они, собственно, реально, кроме рассуждений, способны в этом мире? – встрепенутся, придут в себя и только руками разведут. Нет ответа. Разве что интриговать, воевать, торговать – как самые обычные люди. Разве что самоустраниться из общества – стать изгоями. Платон мне не друг. Но и истина не дороже. По крайней мере, честно. Не люди стали, как боги, но, видно, боги упали и сделались, как человеки.
Но вот забавные настырность и непоследовательность: я снова подал документы на философский. А затем в самый последний момент… вообще не пошел на собеседование!
Но об этом еще никто не знал. То есть никто не знал, что мною упущена последняя возможность. Теперь никаких надежд и планов. Может быть, это было что-то вроде помешательства? В тот момент я ощущал себя, словно действовал, как автомат. Как бы о чем-то задумался, а там глядь – уже закрыл дверь, перешел улицу.
Себе-то я объяснил этот поступок очень просто: все равно «они» не поймут моей исключительности. Не захотят. Это ж ясно, как день. К тому же о чем я мог с ними «со-беседовать», если в это самое время моя мама корчится в предсмертной агонии?
Еще два-три года назад восемнадцатилетний человек (не «юноша»! ) представлялся мне мужчиной без всяких оговорок.
Именно в этом возрасте в руки рекрутам вкладывают оружие, разрешают, заставляют убивать. Хотя им, может быть, как раз самое время размножаться. Вместо размножения (сублимация!) – бром, плац и марш-броски. В общем, подразумевалось, что именно в этом возрасте я способен и знаю, кого и за что убивать. Я обязан делать это добровольно, с пониманием, со вкусом, без принуждения, вдохновленный высшим смыслом. Например, идеями Родины-матери и патриотизма. Одержимо. А о размножении забыть. Отправляться на войну с пляской, водкой и гармошкой (гитарой, магнитолой). Впрочем, не обязательно. Есть много способов впутать, запугать, принудить…
Перед окончанием школы всех мальчиков из нашего класса вызывали на предварительное освидетельствование в военкомат. Это называлось «приписыванием» военнообязанного к определенному роду войск. Странная процедура. Скорее уж, психологическая обработка. Чем-то антично древним веяло от нее. Кроме зрачков и ступней, врачи придирчиво рассматривали пенис, зачем-то требовали повернуться задом, нагнуться, раздвинуть руками ягодицы. Первым делом заглянуть в зад. Как будто воевать нужно будет задом и пенисом. Понятно, изучали сокровенное. Не там ли находится душа бедного рекрута? Что ж говорить об остальном. Словно оглушенные или под гипнозом, мальчики выполняли требования начальников. Может быть, без этого и правда не станешь «настоящим мужчиной»? Кто-то из ребят пошутил, что теперь-то про каждого из нас будет известно, кто онанист-мастурбатор, кто грешил мужеложеством и так далее. Все сие будет занесено в специальную картотеку.
Может быть, все-таки стоило попытаться поступить в другой институт? Наверное, я еще не сознавал, в каком положении очутился.
Удивительно, что до сих пор еще не прислали повестку в военкомат. Когда-нибудь это, конечно, случится. Но я не мог вообразить, что это произойдет со мной. Когда-то мама говорила, что для нее не может быть ничего ужаснее. Я мог бы соврать ей, что поступил… Но теперь нельзя было сделать и этого.
Я не только знал о своей исключительности, но имел более или менее ясные и четкие представления о том, как устроен мир. Как будто сам был этим миром. Как будто ответ уже был. Напрягаться, торопиться узнать его – только все испортить. Люди вокруг меня пытались понять, ради чего стоило жить и так далее, иногда до отчаяния.
Стоило лишь сосредоточиться, заглянуть в собственную душу, как в волшебный колодец, из глубин которого можно черпать пригоршню за пригоршней – абсолютное знание. Любые истины.
Но я не только имел определенные убеждения. Что гораздо важнее, в любой момент я был готов подвергнуть их сомнению. Никогда и никакие представления нельзя считать окончательными. Собственно, это очень просто: за любой стеной, какой бы высокой и толстой она ни была, всегда угадывается неизвестность. Я решил, что буду намеренно испытывать недоверие к схемам и системам, в которых нет свободного места для сомнений. Может быть, я еще и не знал многих вещей, но это важнейшее правило усвоил. В виде предположения я был готов допустить существование чего угодно.
Другое дело, вот если бы открыть такую теорию, которая сама себя опровергала, а затем опять себя доказывала!
Лишь по поводу одного пункта я не мог, да и вообще не чувствовал ни малейшего сомнения. Я никак не мог представить себе существования смерти. Она, то есть смерть, представляя собой «ничто», то есть, не являясь ни чем, не имела ни протяженности, ни объема.
Что означает перестать существовать и умереть?.. Что ж, когда-нибудь, возможно, я узнаю и об этом.
По крайней мере, события последних дней ничего не объясняли.
Дорогое мамочкино тело. Или по-другому: тело дорогой мамочки. Какая, спрашивается, разница? Наталья проверила: на зеркальце от пудреницы ни следа дыхания. Жизнь ушла. Вот уж действительно теперь никогда не произнесу этого нежного слова – «мамочка». Я начал называть ее так, вместо обычного «мама», совсем незадолго до смерти. Подвязанная бинтом челюсть. Но передние зубы, зубки, все равно обнажены, торчат из-за судорожно вздернутой верхней губы, и язык виднеется, словно рот забит чем-то. Ночная сорочка в нехороших пятнах. Вызванная из поликлиники докторша, по фамилии Шубина, взглянула с порога и, стараясь ни к чему не прикасаться, тем более к самой маме, убежала на кухню, чтобы выписать справку о смерти. Я убеждал себя, что произошедшее в порядке вещей, что все по законам природы. Когда прибыла специальная перевозка, я сам поднял маму на руки, чтобы спустить к машине. Не мог же я позволить, чтобы маму завязали в старую простыню и затаскивали, скукоженную, в лифт, словно тюк с бельем! Наталья пыталась отговорить. Но сивушно лиловый санитар не возражал. Какая разница? Все равно потом будут и тащить, кидать и др. Тело, источенное болезнью, еще мягкое и теплое, завернутое в покрывало, практически мощи. Наверное, небесное прощение, святость, блаженство гарантированы и заслужены такими невероятными муками и страданиями. Я подсел в машину с санитаром, до «больницы». Нечего оглядываться на ритуалы, переживать из-за предрассудков. Казалось бы, все должно быть безразлично.