Последняя тайна храма
Шрифт:
Но Хар-Зион все равно был недоволен. Он терпеть не мог подобные мероприятия. Дорогие костюмы, формальные беседы, бесконечные улыбки и рукопожатия – это не для него. Он предпочитал действие: ожесточенный бой, к примеру, или захват арабского дома, когда на улицы выходят тысячи визжащих демонстрантов. Вот тогда он чувствовал себя как рыба в воде.
Он по инерции взглянул на кресло справа: в нем обычно сидела его жена Мириам, пока рак не убил ее. Теперь он увидел там пожилого раввина в большом штреймеле [37] . Хар-Зион смущенно посмотрел на него и, покачав головой, продолжил выступление:
37
Штреймел – подбитая мехом шляпа у ортодоксальных иудеев
– Бабушка по материнской линии умерла, когда мне было всего десять лет, и я так и не узнал ее по-настоящему. Однако даже за те несколько лет я понял, насколько она необычная женщина. Ни в каком ресторане не готовят то, что делала она: борщ, фаршированную рыбу, кнейдлахи [38] . Идеальная еврейская бабушка!
По залу пробежал легкий смешок.
– Но она умела не только великолепно готовить. Никого не хочу обидеть, и тем не менее она знала Тору лучше всех раввинов, которых я встречал в своей жизни.
38
Кнейдлах – традиционное еврейское блюдо из муки и мацы, варится в бульоне
Он повернулся лицом к сидевшему рядом раввину, и тот великодушно улыбнулся в ответ. По залу снова прокатилась волна усмешек.
– Еще она пела так, как не поет сейчас ни один хазан [39] . Стоит мне закрыть глаза, и я слышу, как она напевает, нежно, словно чайка. У нее точно получилось бы лучше очаровать вас, чем у меня!
Третий раз зал разразился смехом, и несколько голосов выкрикнули «Неправда!». Хар-Зион поднес стакан к губам и сделал еще один глоток воды.
39
Хазан – то же, что и кантор: певчий в синагоге
– Бабушка была сильной и храброй женщиной. Два года она провела в Гросс-Розене.
На этот раз в зале воцарилось молчание, и все взгляды устремились на Хар-Зиона.
– Я очень любил бабушку, – продолжил он, ставя стакан на место. – Она многому меня учила, рассказывала такие интересные истории, играла со мной в разные игры. И тем не менее она никогда не прижимала меня к груди и не обнимала так, как это делают бабушки. Особенно еврейские бабушки…
Гости замерли, напряженно ожидая, к чему клонит выступающий. Кожа Хар-Зиона ныла и зудела так, будто на него нацепили смирительную рубашку и насыпали туда перца. Он просунул палец за воротник, стараясь немного расширить его, чтобы унять зуд.
– Сначала я попросту не обращал на это внимания. А с годами стал задумываться: «Может, бабушка не любит меня? Может, я сделал что-то не так?» Я хотел спросить, почему она не обнимает меня, но догадывался, что она не хочет говорить об этом, и я так и не спросил ее. Только все же мне было грустно и как-то не по себе.
Стоявший позади него Ави кашлянул, и в повисшей в зале леденящей тишине звук кашля прокатился как раскат грома.
– Лишь когда бабушка умерла, мать разъяснила мне, в чем было дело. Бабушка выросла в маленьком местечке на юге России. По субботам к ним заваливались пьяные казаки. Евреи запирались по домам, но казаки выламывали двери, избивали людей и нередко убивали. Они делали это просто так, без особой причины, забавы ради. Еврей виноват уже в том, что он еврей.
Две сотни глаз впились в Хар-Зиона. Сидевший рядом раввин уставился на колени и грустно качал головой из стороны в сторону.
– В один из таких налетов казаки схватили мою бабушку. Ей тогда было пятнадцать лет. Красивая девочка с длинными волосами и блестящими глазами. Думаю, вы сами можете догадаться, что они с ней сделали. Впятером, в дупель пьяные, на улице, чтобы все видели… Но этого им было мало. Они захотели захватить что-нибудь на память. И знаете, что именно?
Своим вопросом, оставшимся без ответа у пораженной аудитории, Хар-Зион довел напряжение до пика.
– Ее грудь. Они отрезали у молоденькой девушки грудь, а потом, наверное, повесили у себя дома на стене – как трофей.
Гости заерзали на стульях и стали в ужасе бормотать что-то друг другу на ухо. Сидевшая за передним столом женщина поднесла салфетку ко рту. «О Боже», – прошептал чуть слышно раввин.
– Вот почему бабушка никогда меня не обнимала, – закончил рассказ Хар-Зион. – Она не хотела травмировать мою детскую психику. Ей не хотелось рассказывать мне о своих страданиях.
Он сделал паузу, чтобы последние слова глубже запали в души слушателей. Он мог бы рассказать немало душещипательных эпизодов из собственной жизни: про то, как его дразнили, били, про то, как однажды в детском доме вогнали палку от швабры в прямую кишку, визжа «жидовский ублюдок!». Все его детство было омрачено постоянными страхами и издевательствами. Но он никому об этом не рассказывал. Даже жене. Слишком грубо, слишком болезненно действовали на него детские воспоминания, даже больнее, чем ожоги, превратившие тело в расплавившуюся восковую фигуру. История бабушки действовала на людей не менее сильно, однако она была не такой личной, а потому рассказывать ее было проще.
Сделав третий глоток воды, Хар-Зион закончил речь клятвенным обещанием не допустить повторения подобного кошмара со своими соплеменниками. Он клялся защищать евреев и укреплять Израиль.
Едва он замолчал, зал разразился бурными аплодисментами. Хар-Зион с достоинством принял овации, несмотря на жгучий зуд под костюмом, и сел в кресло. Ави помог ему подвинуться ближе к столу.
– Вы добрый человек, Барух, – сказал раввин, положив руку политику на плечо.
Хар-Зион улыбнулся и промолчал. «Я добрый? – спросил он себя. – Не думаю. А какая разница?» Добро и зло, правда и ложь потеряли для него всякое значение. Лишь яростная борьба за выживание и вера в Бога составляли смысл его жизни, давали единственный стимул к существованию. Он посмотрел сухими, бесстрастными глазами на менору, изображенную на витраже позади стола, и задумался о Лайле аль-Мадани и аль-Мулатхаме. А затем широко улыбнулся, заметив, что фотограф собирается сделать его снимок.
Иерусалим
Рано утром Арие Бен-Рой въехал через Яффские ворота на побитом белом «БМВ» в Старый город и остановился у шлагбаума импозантного двухэтажного здания из желтовато-белого иерусалимского камня, с израильским флагом и высокой радиоантенной на крыше – полицейского участка Давида. Постовой поднял автоматический шлагбаум и пропустил его в арочный туннель, проехав по которому Бен-Рой попал в огражденный гараж в задней части участка и припарковался рядом с белым грузовым «кавасаки». Сзади группа саперов возилась со специальным роботом, настраивая его втяжную руку; справа, на закрытой площадке, окруженной кустами цветущего олеандра, тренировали лошадь.
Настроение было нормальное, то есть – пришибленное. Как обычно, он гневался на себя и обещал завязать с пьянством. Чего, естественно, не происходило. Он бы не вынес и дня без спиртного. Алкоголь был не просто болеутоляющим, алкоголь помогал забыть о прошлом и не думать о настоящем. Мир вокруг оставался злым, чужим и холодным, и он мечтал сейчас запереться в своей квартире, один на один со своими мыслями, вдали от людей.
Бен-Рой вылез из машины и медленно пошел обратно в туннель, завернув в низкий проход и поднявшись по лестнице на первый этаж. Он прошагал по коридору с побеленными стенами до своего рабочего кабинета. В углу запыленной комнаты стоял компьютер на передвижном столике на колесиках, у окна – фанерный стол с фотографией в рамке. Фото было сделано три года назад, на церемонии награждения Бен-Роя орденом «За мужество», который он получил за спасение палестинской девочки из охваченного огнем дома около Мауристана. Он рисковал жизнью, пробиваясь с ней на руках сквозь языки пламени на крышу дома. Тогда он был моложен крепче, он гордился собой. Теперь Арие жалел, что не оставил девчонку сгорать в пожаре.