Послы
Шрифт:
Она мгновенно уловила течение его мысли и поплыла с ним бок о бок.
— Стало быть, Мэмми — насколько я поняла из ваших слов — их козырная карта. — И поскольку его задумчивое молчание это не опровергало, многозначительно добавила: — Право, мне жаль ее.
— Мне тоже! — И, вскочив на ноги, Стрезер зашагал из угла в угол, сопровождаемый взглядом мисс Гостри. — Только тут ничего не поделаешь.
— Вы хотите сказать — с тем, что они везут ее с собой?
Он сделал еще один тур.
— Единственное средство их остановить, — сказал он, — это мне вернуться домой. Там на месте я, наверное, смог бы им воспрепятствовать. Но если поеду я…
— Да-да. — Она уже все схватила на лету. — Тогда поедет и мистер Ньюсем, а вот этого никак, — она рассмеялась, — никак нельзя допустить.
Стрезер даже не улыбнулся в ответ; он лишь устремил на нее спокойный, если не сказать безмятежный, взгляд, дававший понять, что застрахован от насмешек.
— Странно, не правда ли?
В этом разговоре о предмете, который обоих собеседников крайне интересовал, они дошли уже до критической точки, так и не произнеся заповедного имени — имени, которое, сейчас воплотившись
— А мистер Ньюсем познакомит свою сестру?..
— С мадам де Вионе? — Наконец Стрезер произнес сокровенное имя. — Я буду очень удивлен, если он этого не сделает.
Она, по-видимому, взвешивала такую возможность.
— Стало быть, вы уже все обдумали и подготовились?
— Да. Обдумал и подготовился.
Теперь ее мысли целиком обратились к гостю:
— Bon! [79] Вы великолепны!
— Великолепен? — произнес он, помолчав, чуть усталым голосом и по-прежнему стоя прямо перед ней. — Великолепен — вот каким за всю мою нудную, как мне представляется, жизнь я хотя бы на час хотел бы быть!
79
Превосходно! (фр.)
Два дня спустя Чэд сообщил ему, что из Вулета прибыл ответ на их столь многозначащую телеграмму: депеша была адресована Чэду и извещала о срочном отбытии Сары, Джима и Мэмми. За истекшее время Стрезер и сам уже дал телеграмму от собственного имени, лишь отложив ее до встречи с мисс Гостри и разговора с ней, который, как, знал по опыту, поможет прояснить и закрепить его понимание вещей. Его послание к миссис Ньюсем в ответ на ее телеграмму содержало следующее: «Полагаю наилучшим задержаться месяц зпт приветствую любые подкрепления». Он добавил: «подробности письмом», хотя, что и говорить, и без того регулярно писал подробно; это обыкновение, как ни странно, продолжало приносить ему облегчение и, как ничто другое, внушало сознание, будто он что-то делает; так что в последнее время перед ним нередко вставал вопрос, уж не пустился ли он под гнетом недавних впечатлений в обман, не овладел ли искусством втирать очки. Разве те страницы, которые он по-прежнему отсылал с американской почтой, не были достойны пера хваткого журналиста, мастера великой науки перетолковывать смысл слов? Разве целью его писаний не было потянуть время, а главное, показать, как сам он хорош? Иначе почему взял он себе за правило никогда не перечитывать свои послания? Только на таких условиях мог он заставить себя писать, и писать много, но все, что писал, было не более как рисовка — своего рода свист, отгоняющий страх в темноте. Более того, чувство блуждания во мраке, угнетая сильнее, побуждало свистеть все громче и задорнее. Отослав депешу, он принялся свистеть особенно долго и заливисто; он упоенно свистел во славу полученного Чэдом известия, и в прошедшие две недели это занятие поддерживало в нем бодрость духа. Что именно Сара Покок имела сказать ему по прибытии в Париж, он плохо себе представлял, хотя смутные предчувствия у него были. Во всяком случае, не в ее власти, как и ни в чьей другой, было сказать ему, что он не оказывает внимания ее матери. Возможно, прежде он писал ей свободнее, но никогда еще не писал так обильно, вполне искренне объясняя это, для ушей Вулета, тем, что жаждет заполнить образовавшуюся после отъезда Сары брешь.
Мрак, однако, сгущался, а высота, как я назвал бы это, взятого им тона повышалась, и в результате он уже почти ничего не слышал. Со временем он обнаружил, что слышит куда меньше, чем прежде, и все же продолжал двигаться по пути, на котором письма от миссис Ньюсем, по логике вещей, не могли не прекратиться. В течение многих дней от нее не пришло ни строчки, и вряд ли требовались доказательства — хотя со временем они посыпались во множестве — что, получив вызвавший ее телеграмму намек, она не коснется пером бумаги. Она не станет писать, пока Сара не увидится с ним и не доложит о нем свое мнение. Странное поведение! Хотя, пожалуй, менее странное, чем его собственное в глазах Вулета. Как бы там ни было, оно не могло пройти ему даром, особенно примечательным во всем этом было то, что характер и манеры его приятельницы, выразившиеся в этой мизерной демонстрации, чрезвычайно обострили в нем чувства. Его поразило, что никогда прежде он не жил ею столько, как в течение этого периода ее нарочитого молчания — молчания, которое воспринималось им как священное безмолвие, более тонкое и ясное средство выявить ее отличительные черты. Все эти дни он гулял с нею, сидел рядом, ездил и обедал t^et-`a-t^ete — редкий «праздник в его жизни», как он, надо полагать, не удержался бы это выразить; и если ему ни разу не приходилось наблюдать ее такой молчаливой, то, с другой стороны, он никогда не ощущал в ней столь высокой, столь почти аскетической настроенности души — чистой и, если говорить вульгарным языком, «холодной», но глубокой, преданной, тонкой, чуткой, благородной. Мысль о ней как о ярком воплощении этих качеств, в его особых обстоятельствах, завладела им целиком, превратила в навязчивую идею, и, хотя заставляла сильнее пульсировать кровь, усиливая и без того владевшее им возбуждение, бывали минуты, когда, чтобы уменьшить напряженность, он мечтал о забвении. Но самым удивительным — ни для кого, кроме Ламбера Стрезера, это не могло бы играть такую роль! — было то, что из всех городов мира именно в Париже призрак этой леди из Вулета преследовал его настойчивее любых иных — материальных и нематериальных — явлений.
Когда его вновь потянуло к мисс Гостри, им руководило желание перемены. Однако никакой
Эта перемена отмечала для него бег времени или, как ему, не без иронии и сожаления, приятно было думать, скачок в опыте: еще позавчера он сидел у ее ног, держался за ее подол, кормился с ложечки из ее рук. Все дело в изменении пропорций, философствовал он, а пропорции во все времена определяли восприятие, обусловливали мысль. Казалось, словно мисс Гостри со своей живописной квартиркой, своими многочисленными знакомствами, своими многообразными и разнообразными занятиями, обязанностями и привязанностями, которые поглощали девять десятых ее времени и о которых он, после осторожных расспросов, получал лишь толику сведений, — словно она отошла на второй план и согласилась на эту второстепенность с присущим ей совершенным тактом. Совершенство отличало ее во всем; она обладала им от природы и в больших масштабах, чем он поначалу мог оценить; благодаря ее такту он был полностью отрешен, устранен от ее деловых интересов, как она именовала огромный круг своих всякого рода связей; и общение между ним и ею носило дружески-интимный, чисто домашний — в противоположность деловому — характер, как если бы кроме него ее никто не посещал. Вначале, каждый раз, когда он возвращался мыслями к ее квартирке, образ которой на первых порах его парижской жизни почти каждое утро вставал у него перед глазами, мисс Гостри казалась ему необыкновенной; теперь же лишь частью весьма колючего итога — хотя она, разумеется, заняла место среди тех, кому он никогда не перестанет чувствовать себя обязанным. Вряд ли ему суждено пробудить еще в ком-либо столько доброты. Она неоднократно покрывала его перед другими, и не было ничего — по крайней мере, насколько ему было известно, — что она могла бы попросить взамен. Она лишь проявляла интерес, спрашивала, слушала с уважительным, вдумчивым вниманием. Она постоянно выражала свое расположение к нему; а он уже отошел от нее, и она знала: не сегодня-завтра она его потеряет. У нее оставался лишь проблеск надежды.
Иногда он, по ее выражению, шел ей навстречу — штрих, который ему нравился, — и каждый раз начинал с тех же слов:
— Что, плохо кончу?
— Плохо… Ну ничего, я вас подлатаю.
— Ох, если уж по мне ударят, то сокрушительно — латать будет нечего.
— Вы всерьез считаете, что это вас убьет?
— Хуже. Сделает стариком.
— Ну уж нет — вот чего не может быть. Самое удивительное и необыкновенное в вас именно то, что вы сейчас молоды. — И далее добавляла какое-нибудь замечание из того же ряда, которые уже окончательно перестала украшать сомнениями или извинениями и которые, более того, несмотря на их чрезмерную прямоту, уже не вызывали в нем ни малейшего смущения. В ее исполнении они звучали для него так убедительно, что казались беспристрастными, как сама истина. — В этом ваше особое обаяние.
Его ответы также не отличались разнообразием.
— Да, я молод — молод для поездки в Европу. Я вернул себе молодость или, по крайней мере, стал пользоваться ее благами с того момента, когда встретил вас в Честере, и так это тянется по сей день. В молодости я никогда не пользовался ее благами — иначе говоря, никогда не был молодым. А сейчас это ко мне пришло. И когда на днях я сказал Чэду: «Подожди», ожило во мне. И так будет снова, когда сюда явится Сара Покок. Благо быть молодым… оно ведь не всем по плечу, и, откровенно говоря, сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме вас, ценит в молодости то же, что я. Я не пью, не волочусь за женщинами, не швыряю деньги на кутежи, даже не пишу сонетов. Тем не менее — пусть с опозданием — я возмещаю себе упущенное в юности. По-своему, скромно, холю и лелею свои скромные радости. И получаю больше удовольствия, чем когда-либо за всю прожитую мною жизнь. Что бы там ни говорили, а это — мой низкий поклон, моя дань молодости. Каждый отдает эту дань где может, и нередко благодаря чужим жизням — обстоятельствам и чувствам других людей. Во мне ощущение молодости пробудилось благодаря Чэду — при всех его седых прядях, которые лишь придают ей весомость, надежность, серьезность. И тем же самым я обязан мадам де Вионе, при том что она старше его и у нее дочь на выданье, муж, с которым она в разводе, непростое прошлое. Оба они достаточно молоды, хотя не стану утверждать, будто они в лучшей, совершеннейшей поре своей молодости. Впрочем, не в годах дело. Важно другое: они вернули мне мою. Да — они моя молодость, потому что в свое время я не получил от нее ничего. Вот почему я считаю: у меня все пойдет прахом… еще раньше, чем принесет плоды… если… если они изменят мне.