Потерянный экипаж
Шрифт:
Кротова и раньше ревновала Бунцева к той неведомой девушке или женщине, какую он полюбит. И раньше казалось ей, что та неизвестная избранница капитана не будет достойна его. Но Малькова…
Закрыв глаза, укрывшись немецкой шинелью, радистка свернулась калачиком, спрятала руки в рукава куртки.
— Красивая! — недобро думала она. — Конечно, красивая… И думает, что по этой причине лучше других. Только о своем счастье мечтает…
Усталость сковывала тело. Сердце ныло и ныло.
— Что ж, я буду держаться с Мальковой ровнее, — шепнула радистка. — Я выполню твой приказ, Саша… Только счастья-то она тебе не принесет.
Дул
Холод делал то, чего не мог сделать короткий сон: рассасывал ночную усталость, освежал голову.
На Владимирщине наверняка были первые заморозки, может, и первый нестойкий снежок выпадал, а уж на Урале, факт, намело. Катя писала — на ноябрьскую на лыжах давно ходят…
Он вспомнил о доме, о Кате, и сразу вернулась горькая, угнетающая мысль о том, как теперь, после плена, сложится его судьба.
Впервые эта мысль подползла к Телкину во время Нининой исповеди.
Змеей подползла и змеей ужалила. Ведь никуда не денешься, твоя судьба похуже судьбы Нины: был в плену, тебя допрашивали, сняли, и где-то в гитлеровском архиве лежит твоя фотокарточка, да и не расстреляли тебя. Наоборот, поверили тебе и даже повезли других пленных расстреливать! Ведь и это факт! Бунцев и Кротова видели же, что ты не на краю могилы стоял, а рядом с эсэсовцами, с врагами! Ну, Бунцев и Кротова поняли тебя, поверили тебе. Ты у них на глазах Миниха уложил. А другие поверят? Тем, кому по штату положено этими делами заниматься, поверят? Черта с два они тебе поверят. Ты и сам, на их месте окажись, не больно поверил бы. Во-первых, мало ли сволочей находилось, тех, что, шкуру спасая, своих предавали? А во-вторых, слишком уж скользко все… Ну, а не напади Бунцев с Кротовой на эсэсовцев, не выскочи они внезапно на своем мотоцикле, где гарантия, что ты на Миниха набросился бы, а не выполнил бы приказ палачей? Словам твоим красивым поверить должны? Возмущению твоему благородному?
«Но ведь я не виноват! — смятенно думал Телкин. — На самом-то деле я не виноват! Я ничего не выдал! Я так и так на фрицев кинулся бы! Значит, что же? Значит, можно и без вины виноватым быть? И это правильно? С этим надо смириться? Нужно покорно принять наказание, даже если ты не виноват? Принять только потому, что кто-то сочтет, будто ты „мог“ изменить?»
Все восставало в Телкине против таких выводов. Но он не мог примирить свое возмущение с той «непреложной истиной», что каждый сдавшийся в плен офицер, при каких бы обстоятельствах он ни сдался, — враг, предатель и пособник врага.
Майор Вольф знал, куда ударить, напоминая Телкину об этой «истине». Он хорошо знал!
«Но ведь, значит, эта „истина“ на руку врагу! — внезапно догадался штурман. — Если майор Вольф напомнил о ней, хотел ею воспользоваться, значит, она на руку врагу, а не нам! Не нам!»
Штурмана Телкина обучали многим полезным и необходимым для солдата вещам. Его учили правильно обращаться со сложными приборами, учили ненавидеть врага и любить Родину, но одному его не научили: критически оценивать виденное. На всякий случай жизни ему предлагали готовый ответ и требовали, чтобы он безоговорочно верил этому ответу. Что ж? Это было даже удобно. Это избавляло от возникавших порою сомнений в разумности и справедливости иных
Телкин сидел, понурив голову, сжимая руками виски, глядя в одну точку.
Прежде мир был прост и ясен. Границы между добром и злом, между разумным и неразумным, между светлым и темным считались раз навсегда данными и бесспорными. Окончательным рубежом между миром добра и зла была для Телкина только линия фронта. Все, что находилось за ней, «там», было злом, все, что находилось на нашей стороне, у нас, было добром.
Но сейчас он чувствовал: мир зла не так легко уязвим. Он ведет борьбу не только на линии фронта, где терпит поражение за поражением и рушится под напором советских войск. Этот проклятый мир зла многообразен. Этот мир зла проникает и в светлый, добрый советский мир, отравляя его подозрительностью, равнодушием к судьбам других, боязнью думать к высказывать свои мысли, если до тебя их не высказали другие…
Телкин чувствовал: мир зла страшен. Но этот мир еще жил и в нем самом, и штурман мучился пришедшими к нему мыслями, пугался их неприкрытой наготы.
Он еще ниже опустил голову и закрыл глаза.
— Да что же это со мной? — с тревожной тоской думал Телкин. — Да что же это?..
Карл Оттен проснулся от тихого подергивания. Его дергали за руки. Он пошевелился и тотчас услышал тихий, еле различимый, прерывистый шепот охранника венгра:
— Руих… Руих…
Вечерело. Небо опустилось на кусты, на ложбину, и Карл сразу заметил, что охраняющий их русский офицер сидит, погруженный в раздумья, и настолько занят ими, что позабыл о пленных.
Остальные русские спали.
— Делайте вид, что спите, — шепнул охранник. — Сейчас я перетру ремни…
Вот почему Карлу померещилось, будто его дергают за руки! Венгр хотел освободиться!
На миг в душе Карла Оттена вспыхнула надежда. Снять ремни, схватить оружие, открыть огонь…
Он тяжело задышал.
«А что сказать командованию?» — спросил осторожный Карл Оттен.
«Скажу, что был захвачен врасплох, оглушен, — тут же ответил другой, готовый на все Карл Оттен. — И вырвался при первой возможности!..»
«Но ты отвечал на вопросы русских, рассказывал правду!» — сказал осторожный Карл Оттен.
«Никто этого не узнает! — быстро возразил второй Карл. — Никогда! Да! Да!» Он мог освободиться, мог перебить русских и вернуться в свою часть, к своим…
К своим?
К кому — к «своим»?
Полковник Хаузер был ему «свой»?
Нацисты были «своими»?
Вся эта бандитская шайка, захватившая Австрию, втравившая немецкий народ в губительную войну, была ему «своей»?
К чему, собственно, он должен вернуться?
К убийствам? К безнадежной бойне? К домовладельцу, выгнавшему их с Хильдой за невзнос квартирной платы, когда Хильда ходила на восьмом месяце беременности? К начальнику цеха на обувной фабрике, к этой толстой свинье, совращавшей молоденьких девчонок, которых пугал тем, что сообщит об их неблагонадежности? К соседу Шницлеру, этой фаршированной глисте, вступившей в национал-социалистическую партию, чтобы не попасть на фронт и обеспечить тепленькое местечко в тылу? К вечному страху, что на тебя донесут? К привычке вечно отмалчиваться? К рабской покорности, с какой тебя приучили отдавать ненавистное фашистское приветствие?..