Повелительница. Роман, рассказы, пьеса
Шрифт:
— Главное — есть нечего. Главное — играть некому. Главное — топить нечем. Главное — деваться некуда, — говорил он, а Баар, в длинных руках согревая свои ноги, слушал его.
— Куда ни ехать, всюду уже есть такие, как мы, или похожие, — сказал отец семейства.
— А ехать-то куда? Куда ехать прикажете? — заговорил державшийся на амплуа простаков, — ведь не тянуть же на узелки европейские столицы.
— Страшнее всего, что не помрем, а так, неизвестно как, просто кончимся, — прошамкал «настоящий» актер.
Баар вскочил, запрыгал, чтобы согреться.
— Говорите! Говорите! Очень это у вас хорошо выходит. Из всего этого можно было бы сделать роскошную пьесу, — он обеими
Королевич. Это не театр. На меня будто наложили мое собственное подобие, негатив на позитив, получается реальность. Я этого играть не могу.
Баар. Вы уже играете. Кстати, нынче воскресенье. Вы помните, что это за день? Вы обязаны.
Сергеев-Горский. На плавучей доске в этот день давались представления.
Виолова. Да вы послушайте только, поймите! Играю и сама не знаю, что именно. Спрашиваю: в чем содержание? Сюжет-то какой? Говорят: это вас не касается, да мы и сами его хорошенько не знаем. Дано название, дан метраж… Нет, вы послушайте, ведь это ужасно! Как же играть?
Баар. Господа, а ведь начнется с того, что нас всех арестуют за просрочку паспортов. Надо что-то решить, что делать дальше.
Люся. Я лягу спать. Королевич, можно на вашем диване?
Петр Иванович. Вы с чего пошли только что? С бубен?
Иван Петрович. Я не обязан, батенька, такого правила нет, чтобы отвечать вам на все вопросы.
Королевич. Стойте! Прекратите это! Ведь это же гадость! Я не желаю участвовать в этой мерзости. Я сейчас Шекспира начну декламировать. Мне просто жутко от такой галиматьи.
Баар(смотрит в тетрадку). Все это вы говорите совершенно точно, по роли.
Королевич (становясь в позу).
О, мощный Цезарь, ты лежишь во прахе! Пред славою твоих завоеваний, Триумфов и побед склонялся мир, И что ж ты стал теперь? Лишь горстью праха… Прости, прости!Или мы актеры, или мы все сошли с ума? Освободите меня, пожалуйста, от всего этого.
Люся. Не размахивайте так руками, Королек. Когда я размахиваю, вы на меня кричите.
Евгения Меркурьевна. Что ж, коли нет костюмов, придется, значит, в своем собственном играть.
Пожилая актриса(тихо). А собственное-то все в дырах.
Актриса помоложе. Мне сегодня
Баар. Господа, я опять призываю вас к благоразумию: довольно мы наделали глупостей. Давайте же что-нибудь решим, так дальше продолжаться не может.
Королевич. И это ваш третий акт? Да по какому праву? (Срывает с окна бархатную занавеску и закутывается в нее, как в тогу.)
Прости меня, кровоточащий прах, Что ласков я и нежен с палачами. Такого мужа мир еще не видел! Проклятье тем, кто в прах его повергли! Дух Цезаря о мщении взывает…Все это произошло за месяц до Рождества, и это было их последнее представление.
Из шестнадцати человек сейчас в городе осталось всего пятеро: двое действительно были взяты при облаве и посажены в тюрьму за просрочку документов, их, вероятно, скоро вывезут на какую-нибудь границу. Виолова устроилась на съемках и пока кормит и себя, и Королевича. Они поселились в маленькой гостинице, где раньше живали студенты, художники, натурщицы и музыканты. Сейчас они там одни. И на улице совсем темно и пусто, особенно вечерами. Баар — в больнице.
Остальные выехали кто куда. Трое получили визы во Францию. Сергеев-Горский умер.
1939
Архив Камыниной
Камынину приснился странный сон — только через несколько дней выяснилось, что сон был самый обыкновенный. Он увидел себя крошечным, не больше мухи, в собственном раскрытом рту. Он узнавал свои громадные, еще крепкие зубы, по которым карабкался, как по скалам, с опаской поглядывая на покоящийся неподвижно и все-таки страшный язык, на высокое небо, до которого при всем старании он никак не мог достать рукой. Все это было самого будничного красноватого цвета, и только два полукруга зубов с их черными пломбами чернели скользко и влажно.
Мимо передних двух зубов, узких и тесно прижатых один к другому, по изнанке длинного клыка он прополз к первому коренному, широкому, желтому, с серебряной пломбой, и собрался присесть на его острый край, когда он увидел, что за пломбой зияет щель, из которой дует холодом. Он просунул голову. Это был ход, ведущий неизвестно куда. Камынин решил войти. С трудом пролез он на животе, цепляясь пиджаком за острые выступы, протянув вперед руки. В темноте был поворот, потом еще один. Проход становился все шире, уже можно было встать на четвереньки. Внезапно впереди блеснул свет, и через мгновение открылась даль с небом, озером, цветущими деревьями, с какой-то статуей над тихо журчащим фонтаном.
В ту же минуту он подумал: только бы не проснуться! Чувство радости охватило его, чувство покоя, свободы, странной поэзии, которая утром исчезла, и проснувшись, он даже подумал, что пейзаж слегка смахивал на пейзаж конфетной коробки или открытки из тех, которые посылаются из горных местностей. Что-то в нем было слишком розово, слишком серебристо, слишком нежно смотрела статуя в голубую даль, и так чист был водоем, и такое вокруг было густое и сверкающее цветение.
Но во сне хотелось одного: не просыпаться. Погулять вокруг, посидеть на зеленой скамейке; может быть, встретить кого-нибудь, кто прибрел сюда тоже не совсем обыкновенным способом; вообще остаться здесь, не возвращаться. Но сон, конечно, кончился как-то очень скоро. Камынин зажег свет, посмотрел на часы, потрогал зуб, надавил. Было только немножко больно.