Повелительница. Роман, рассказы, пьеса
Шрифт:
Где-то дрогнул смешок. Председатель опять поднял руку веером.
— Войдите в мое положение, — повторил Васька Калягин, рисуясь и изображая из себя старинных кровей аристократа, друга детства Николая Второго, одним словом, де Калязина, — сидит у меня женщина и плачет. А утром, чуть рассвело, иду, говорит, в полицию. Ну, тут уж я отговаривать стал. Подожди, говорю, голуба, хоть до вечера. Может, с тебя сойдет, говорю, дурь. А то каково же мое положение? А она мне: мы, говорит, человека убили.
Прокурор, откидывая рукава черной мантии и простирая жилистые кулаки в пространство, вскочил со своего кресла. Все, что он ни делал, было фортиссимо, и рядом
— Я, кажется, услышал правильно? — загремел он. — Она сказала: «мы» убили?
Адвокаты заметались на своей скамье, и один из них выкрикнул фальцетом:
— Это было сказано фигурально. Притом она была на грани истерического припадка.
Васька Калягин подождал минуту, словно собираясь с мыслями, и с удовольствием повторил:
— Мы, говорит она, сейчас человека убили. И кто он, говорит, мне совершенно неизвестно. Муж мой, говорит, вывел меня из дому, завел на какой-то перекресток, против сада какого-то, сказал, чтобы я его ждала, а он только за папиросами сбегает. Я его ждала — сколько, не помню, может быть, час, а может быть, и пять минут, а потом пошла куда глаза глядят. И вот до тебя дошла. Не гони, говорит, дай мне передохнуть, я, говорит, утром постараюсь тот угол против сада найти, может быть, он меня еще там дожидается. А не найду, говорит, так еще в одном месте поищу…
Присяжные шевельнулись.
— И уж если в этом месте не найду, то тогда предамся в руки правосудия.
И Калязин низко поклонился.
— Господин Пшепетовский, — сказал председатель и уронил лицо в руки (у него была такая привычка, и залу каждый раз казалось, что он сейчас застонет от съедающей его скуки). — Господин Пшепетовский, спросите подсудимую, что она хотела сказать, когда хотела сказать, ну да, то есть, что она подразумевала, когда говорила, что встретит мужа в одном месте? Было ли это условленное у них место свидания, или квартира какая, и почему имелось такое место, для каких надобностей? Не скажет ли она нам адрес и не объяснит ли, почему в конце концов она никуда не пошла, а прямо отправилась от свидетеля в комиссариат полиции?
Маленький толстый человек быстро встал со своего места, облокотился о дубовую низкую загородку, за которой сидела Лена Ланская, и, нагибаясь к ней и смущаясь, спросил:
— Президент опрошают: где имеется «одно место»? Где оно такое есть? Они опрошают: было или не было звидания у вас и с супругом?
Он смущался оттого, что не знал русского языка, но русский переводчик был занят в этот день не то в Версале, не то в Мо, и Пшепетовскому пришлось заменить его, чем отчасти он был польщен.
Она сидела на длинной дубовой скамейке совершенно одна. За ее спиной стояли городовые. Но минутами ей начинало казаться, что тут же рядом с ней сидит он, которого нет. Только он сделан не из плотного вещества, из которого сделаны адвокаты и городовые, а из чего-то прозрачного и виден ей одной, и сквозь его бессмысленно улыбающееся лицо и грудь (жилет, галстук, булавка) сквозила зала: лицо пристава, румяное, с глазами, похожими на изюм, выпускающего и впускающего свидетелей, лица репортеров, среди которых был один русский, тихо сказавший ей, когда она вошла: «Держитесь. Могут дать пять лет». Он сидел здесь, на лавке, очень бледный, смотрел на нее с милым и нахальным видом, словно только что соврал ей что-то. И опять его не было, и она старалась не поворачивать головы в ту сторону, чтобы только чувствовать, но не видеть его присутствия.
Русский репортер эмигрантской
«Один. Скобка. Точка. Почему он вывел ее из квартиры? Почему не убежал один? Она боялась остаться с трупом. Выиграть время. Хотела бежать в участок. Муж боялся, что она побежит в участок.
Два. Скобка. Точка. Почему он обещал ее встретить в условленном месте? Это все вранье, добра ей не принесет. Он знал, что не вернется в тот угол. Бежал. Куда?
Три. Скобка. Точка. Спросить маму, сколько стоит билет к тете Веке, и ехать в субботу, если меньше тридцати. В противном случае намекнуть, чтобы оплатила проезд туда и обратно».
Потом пошло столбиком:
«27.50
8.90
2.20
38.60».
Он посмотрел на Фемиду с весами, на большие часы и продолжал:
«Четыре. Скобка. Точка. Опознали убитого по документам в кармане немедленно. Месть? Старые счеты? Сколько лет ждал? Ее — за соучастие. Хорошенькая.
38.60.
Если самому за билет — останется 8.60 и ждать до вторника.
Пять. Скобка. Точка. Скучно мне. Скучно. Ску. Очень ску. Как тому, направо, который выпустил слюну на подбородок, заснул. Сегодня — 220 строк, завтра 180 строк, послезавтра — приговор. Клише. Портрет. 38.60 и еще, может быть, 1.25. Туговато.
Туго.
Вата.
Тугов.
Дата.
Карачун.
Зарплата
Кременчуг.
маловата».
На все вопросы она отвечала через переводчика. Пшепетовский старался создать атмосферу доверия, наклонялся к ней отечески и смотрел ей в лицо большими серьезными карими глазами, в которых плавал ее взгляд, заплывал в них глубоко, и тогда она опускала веки. От Пшепетовского сильно пахло нафталином и окурками, и иногда ей опять на ум приходили какие-то странные подозрения, что Ланской здесь, но не на скамейке призраком самого себя, а в публике, живой, здоровый, отпустивший бороду, обритый наголо, стоит вон там, в глубине зала, стиснутый другими любопытными, стоит и слушает, свободный, легкомысленный, смешливый, издали смотрит на нее и старается не смеяться. Он велел ей никому никогда ничего не говорить больше того, что люди сами знают. Ах, какое интересное правило! Люди ничего не знают. И она научилась не говорить. Вот она с адвокатом в незнакомой пустой комнате. Адвокат говорит, что должен знать, на чем построить свою защиту. А ей хочется вылететь на крыльях в высокое окно, прямо в небо, по которому ходят трамваи. Адвокат был знаменитый, таких умных людей она никогда на своем веку не встречала, он выпытал у нее многое, а потом вдруг в один непохожий на другие день остановил ее, сказал, что ему довольно знать и большего он знать не хочет, что ему это только испортит всю музыку. Он так и сказал — «музыку», и она подумала тогда: неужели это все только музыка и я часть этой музыки — ти-ри-лири-там-там-там… И больше ничего.
Часовая стрелка над Фемидой дрогнула. И я, сидевшая рядом с русским репортером, вдруг увидела в высоком окне башню, на которой зажглось три огня. Три луны висели прямо передо мной: два циферблата башенных часов (повернутые ко мне боком) и настоящий круглый бледноватый месяц, похожий на эти одутловатые циферблаты, как брат. Три луны висели в небе, и сто лет тому назад эти три луны непременно предвещали бы что-нибудь недоброе.
— Но я принужден напомнить вам одно постановление, — продолжал чей-то голос, — одно постановление восемьдесят седьмого года. — Это, кажется, был второй помощник защиты. — И это постановление…