Повесть о детстве
Шрифт:
Когда цветистая гурьба девок пошла в Березов - в рощу, Луконя уверенно шагал впереди и высоким фальцетом запел песню:
Распашу я, молода-младенька,
Землицы маленько...
Я посею, молода-младенька,
Цветику аленька...
Все девки дружно подхватили песню. Парни отдельно шли позади. Они не пели, а весело смеялись, перекликались друг с другом, грызли семечки и форсисто рисовались перед девчатами. Они тоже надели пунцовые и белые рубахи и сапоги со скрипом, в которых щеголяли только в весенние и летние праздники. В толпе ребят был и кудрявый весельчак Сыгней, а рядом с Луконей шла Катя. Ее низкий сильный голос выделялся из всех голосов. Среди парней увидел я и Яшку Киселева, приземистого черномазого парня в длинном черном пиджаке, в плисовых шароварах. Он старательно грыз подсолнушки и сосредоточенно смотрел вперед,
По дороге они первые начали плясать на ходу, к ним сразу пристал Сыгней, и они, выделывая разные коленца ногами, разудало подпевали себе частым говорком какую-то плясовую канитель.
Мы с Кузярем увязались за ними. Он не мог оставаться без движения. Вот и сейчас он не утерпел и рванул меня за руку:
– Пойдем плясать! Я им покажу, как храбры молодцы перед девками красуются. Гляди, брат, как я налечу на них кочетом.
Нас, малолеток, парни и близко не подпускали к себе, а с девками мы сами считали неприличным для себя якшаться. Даже Тита женихи отгоняли от себя, а Сема был еще зелен, и он водился со своими ровесниками. У них все было несуразно - стыдились они баловаться и играть, как парнишки, и до женихов еще не доросли. Они играли в карты, в орлянку, в чушки или чехарду. А когда кто-нибудь из них пробовал лезть к девкам, его сердито отталкивали и орали: "Ах ты, бесстыдник! Еще материно молоко на губах не обсохло..."
Но Кузярю прощали его назойливость: он был хороший плясун и шустрый на язык.
Босой, с засученными выше колен портчишками, сухонький смуглячок, он побежал вперед и, высоко подпрыгнув, начал быстро писать ногами, наклоняясь, выгибаясь, поблескивая черными глазенками. Он мызгал среди плясунов, наскакивал на них петушишком, изображая руками крылья.
В сравнении с ним и Сыгней и крашенинники казались тяжелыми и неповоротливыми. А когда Сыгней особенно низко наклонился, пристально всматриваясь в свои аккуратные сапоги и с носков и с каблуков, Кузярь, как воробей, перелетел через него и завертелся юлой. Все раскатисто захохотали и стали подбодрять его. А ошарашенный Сыгней сначала рассердился, но Кузярь отвильнул от него, как пружинный, и пустился вприсядку. Сыгней засмеялся и сам залюбовался им. Крашенинники, приглядные парии, но с худыми, отравленными лицами, одетые по-городски (брюки навыпуск и штиблеты), оба одинакового роста, хотя и погодки, любили попеть. Должно быть, их работа в душной красильне, наполненной ядовитым паром, была изнурительной. Кузяря они как будто ждали.
– Ванюша! Миленок! Ух, мальчишка какой забористый!
– поощрительно покрикивали они, похлопывая синими ладошами.
– Ну-ка, распатроним ребят, а то они статятся, как девки. У девок Луконька-полудевка, а ты у нас жених Ивашка, аршин с натяжкой.
Крашенинники казались чужими среди наших парней и одеждой и говором, но их любили за приветливость, за дружелюбие, за хорошие песни, и они были завидные женихи. Жили они в семье дружно, и никто не слышал, чтобы у них были свары и раздоры между собою. Всегда они были в работе - то в красильне, то на дворе, где развешивали окрашенные холсты, или возились около вонючих синих куч. И если кто-нибудь проходил мимо их двора, они приветливо улыбались, громко здоровались и неизменно приглашали к себе в гости. С ними было весело, легко, приятно, и все около них как-то подтягивались - старались быть добрее, лучше, учтивее. Хотя они выросли в нашей деревне и их считали своими, но парни совестились сквернословить при них и не ревновали их к своим девкам. Да они как-то и не ввязывались в любовную игру ребят и не принимали участия в секретных их попойках где-нибудь на гумне или в роще. Наш Сыгней дружил с ними, хотя они ни разу не приходили к нам в избу: они были "мирские" и "щепотники" и, должно быть, поэтому избегали нашу старозаветную семью.
Сыгней распалился и уже всерьез стал спорить в плясе с Кузярем: он выделывал всякие замысловатые узоры и сапогами, и руками, и всем телом. Но Кузярь летал, как на крыльях. Он несколько раз перекувырнулся, как вертушк?, прошелся на руках и прыгал выше головы. Крашенинники подпевали плясовую и сами выкидывали все новые коленца, обнимались, переплетались ногами, летали друг через друга. Остальные парни, зараженные пляской, с озорным криком тоже кидались в плясовую
В Березовом все рассыпались и потерялись в лесу, только всюду раскатисто перекликались голоса парней и девок.
Где-то и на том и на другом склоне лывины звенели песни девчат и обрывались смехом. Всюду посвистывали птички, играл внизу ручей в камнях, и невнятный шум, похожий на ливень, рокотал в лесу, не смолкая. Пахло березовым соком, травой и ландышами. В толпе белых стволов, которые в глубине казались непроходимо густыми и как будто блистали серебром, дышалось вольно, и на душе было хорошо - тихо и немного грустно.
Мы с Кузярем уходили все дальше в дебри леса и не знали, что нам делать, да и не было желания ни играть, ни проказничать, словно эта дремучая глубина жила своей таинственной жизнью, полной сказок и призрачных теней.
Воздух был зеленый, густой и пьяный.
– Давай на дерево залезем, - предложил мне Кузярь.
– Ох, и люблю залезать высоко! Глядишь оттуда - словно ты на ковре-самолете. А кругом грачи, и думают про меня:
"Какая эта страшенная птица прилетела?"
Я тоже любил взбираться на высоту: поднимался между амбарами, которые стояли впритык. Упираясь босыми ногами в венцы ч держась пальцами за те же венцы, я лез до застрехи и смотрел вниз с замирающим сердцем. Забирался и на черемуху и качался на ее зыбких ветвях. А на пасху отважился вместе с Кузярем забраться на колокольню но темным лесшицам. Я едва не слетел с последней крутой лестницы, оглушенный до щекотки в ушах звоном колоколов. Лестница дрожала, жестокая дрожь пронизывала мое тело, и чудилось, что колокольня сейчас расколется и рухнет на землю. Я ка мгновение застыл от ужаса, но выше себя увидел крепкие, цепкие ноги Кузяря, и, несмотря на то что мне было дурно, я через силу полез вслед за ним. Потом, когда на колокольне я увидел знакомых парней и Митрия Степаныча, который дергал веревками языки колоколов и старательно, с сосредоточенным лицом бухал в край большою колокола тяжелой дубиной на веревочной петле, надетой на лямку, я немного успокоился. Звок пяти колоколов, больших и маленьких, рвал голову и тело, просверливал уши и переворачивал внутренности и совсем оглушил меня.
Парни, ребятишки что-то кричали друг другу, что-то орал мне Кузярь, но я ничего не слышал. Когда же я подошел к окну и посмотрел вниз, на луку, я обмер: внизу была воздушная бездна, а лошади на луке и люди показались маленькими и уродливыми - и у людей, и у лошадей вместо ног были какие-то смешные коротышки. Каша изба тоже оказалась малюсенькой и приземистой. Меня стало тошнить, и я, леденея от страха перед черной бездонностью лестницы, стал медленно сползать вниз, впиваясь руками в невидимые перила. Я никогда еще не испытывал такой потрясающей радости от ощущения надежно твердой земли, когда очутился Б ограде церкви. И трава на луке, и лошади, которые щипали лужок, и мирно-уютная наша изба, и мерцающий воздух показались такими родными и мирными, что хотелось плакать. В тот день я до самого вечера ходил глухой, со щекочущим звоном в ушах.
Но любопытства к высоте и желания лазить по лестницам и по деревьям я не потерял. И теперь, когда Кузярь предложил полезть на березу, я пылко согласился.
– Только, чур, одна моя береза, другая - твоя. Кто скорее влезет. Однако берегись, - предостерег он меня, - там гнезда грачиные. А грачи, черти, драчуны. Будут долбить да крыльями лупить, не удержишься и вниз башкой. Я однова так с ними подрался, что они у меня всю рубашку изодрали... хорошо, что глаза не выклюнули. Ну, я хвать за ноги одного, другого, третьего... Что такое? Чую, падаю... Падать-то падаю, а сам словно пушинка. Догадался: это они меня на своих крыльях спустили.
Он врал, и у него горели глаза, но врал так искренне и так живо рисовал свое приключение, что, должно быть, сам верил тому, что выдумал. А я смотрел ему в лицо и смеялся.
– Ты чего скалишься?
– обиделся он.
– Побыл бы в моей шкуре, не стал бы скалиться...
– Да со мной еще хуже было...
– А что?..
– ревниво перебил он меня.
– А то... Однова меня ястребчик сцапал. Сидел я с цыплятами, и клушка рядом. Ястребчик-то камнем сверху да вместо цыпленка-то хвать меня! Ежели бы не клушка - утащил бы. Клушка вцепилась ему в бельма, я и вырвался.