Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Автобиографическая книга профессора Клаузнера, дяди Иосефа, из которой я много почерпнул для своего повествования об истории нескольких поколений семейства Клаузнеров, эта книга называется «Мой путь к Возрождению и Избавлению». В ту субботу, пока мой добрый дедушка Александр, брат дяди Иосефа, едва ли не рыдая от гнева и ужаса, выводил меня за ухо из зала, именно в тот день, по-видимому, началось мое бегство от Возрождения и Избавления. И по сей день бегство мое продолжается.
Но бежал я не только от этого: я бежал от удушья подвальной жизни, которую вели мой отец и моя мать, от их жизни среди множества книг и множества амбиций, я бежал от сдавленной, загнанной в подполье тоски по Ровно и Вильне, по какой-то Европе, напоминанием о которой в нашем доме были черный чайный столик на колесиках и белоснежная кружевная скатерть… Крушение их жизней, та роль, которая без слов была возложена на меня — их поражение я с течением времени должен был превратить в победу — все это тяготило меня, вызывая даже желание спастись бегством.
Было время, когда молодые оставляли родительский дом, отправляясь
Таким образом, спустя некоторое время я записался в движение «Цофим» (так у нас назывались скауты): члены этого движения намеревались после окончания школы быть призванными в особые подразделения Армии обороны Израиля, где служба сочеталась с освоением новых земель и сельхозработами, — все это под лозунгом «работа, оборона, кибуц». Папу это совсем не обрадовало, но поскольку он стремился быть подлинным либералом, то ограничился лишь тем, что с грустью заметил:
— Движение «Цофим»… Ладно. Хорошо. Пусть будет так. Почему бы и нет. Но кибуц? Кибуц предназначен для людей простых и сильных. А ты совсем не силен и далеко не прост. Ты — мальчик талантливый, ты — индивидуалист. Не лучше ли будет, если ты вырастешь и послужишь нашему дорогому отечеству своим талантом, а не своими мускулами, которые не слишком развиты…
Мама уже отдалилась от нас. Она уже повернулась к нам спиной.
И я согласился с папой. Поэтому в те дни я стал заставлять себя есть за двоих и укреплять свои слабые мускулы, занимаясь бегом и гимнастикой.
Через три или четыре года, уже после смерти мамы и второго брака папы, уже в кибуце Хулда, однажды субботним утром, в половине пятого, я рассказал Эфраиму Авнери о «совокуплении» Бегина. Мы поднялись в такую рань потому, что всех нас мобилизовали на сбор яблок в кибуцном саду. Было мне тогда лет пятнадцать или шестнадцать, но Эфраима и его товарищей мы называли — да и они сами так говорили о себе — «старики».
Эфраим выслушал мой рассказ, и ему, похоже, понадобилось несколько мгновений на то, чтобы уловить, в чем тут соль, поскольку и он принадлежал к поколению, для которого употребленное Бегиным слово имело отношение только к танкам и пушкам. Затем он улыбнулся и произнес:
— Ах, да, я тебя понял. Бегин имел в виду приобретение оружия, а ты, по-видимому, подразумевал только сленг. Это, и вправду, немного смешно. Но послушай, мой юный друг, — оба мы стоя на лестницах-стремянках, собирали яблоки по обе стороны одного дерева, но между нами была листва, и мы беседовали, не видя друг друга, — ты, по всему видать, пропустил самое главное. Что у них на самом деле смешно, у самого Бегина и у всего его шумливого течения, так это отнюдь не употребление слова, которое можно понимать и так и этак, а употребление ими слов вообще. Все в мире они делят на «галутско-пресмыкательское» — с одной стороны и «еврейско-геройское» — с другой. И совсем не обращают внимания на то, что само это деление, по сути, галутское, что их детское пристрастие к армии, ко всему военному, ко всяким парадам, к пустому бряцанию оружием пришло к ним прямиком из гетто.
И тут Эфраим прибавил, к моему великому изумлению:
— В основе своей он как раз хороший человек, этот Бегин. Законченный демагог, это правда, но он не фашист, он не жаждет крови. Совсем нет. Напротив, он человек мягкий. В тысячу раз мягче Бен-Гуриона. Бен-Гурион вырублен из скалы. А Менахем Бегин сделан из картона. И он до того устарел, этот Бегин. Он — просто анахронизм. Этакий ешиботник, отринувший Бога, но верящий, что, если мы, евреи, начнем вдруг вопить во все горло, то мы уже совсем не те евреи, какими были когда-то, уже совсем не «скот, покорно идущий на убой», уже совсем не слабые и бледные, а наоборот, мы теперь опасны, мы уже волки, грозные и страшные. Стоит нам раскричаться — и все хищники испугаются нас, дадут нам все, что мы ни пожелаем: мы унаследуем Эрец-Исраэль, мы завладеем Святыми местами, мы проглотим Заиорданье — и за все за это еще заслужим уважение всего просвещенного мира. Они, Бегин и его товарищи, говорят с утра до ночи о силе, но и по сей день нет у них ни малейшего понятия, что это такое «сила», из чего она сделана, каковы слабости «силы». Ведь в силе есть и нечто, весьма опасное для ее обладателей. Это негодяй Сталин, сказал однажды, что «религия — опиум для народа»? Так вот, будь любезен, послушай, что я, маленький человек, скажу тебе: сила — опиум для диктаторов. Не только для диктаторов. Сила — опиум для всего человечества. Сила — соблазн Сатаны, сказал бы я, если бы верил в существование Сатаны. В общем-то, я немного верю в него.
Спустя еще год-два десятиклассники кибуца Хулда уже выходили на ночные дежурства и учились пользоваться оружием. То были ночи, когда в пределы Израиля просачивались террористы-«федаюны». Почти каждую ночь атаковали они сельскохозяйственные поселения, кибуцы, окраины городов, взрывали жилые дома, стреляли, бросали гранаты в окна жилых квартир, ставили мины. Мы отвечали акциями возмездия. Шел 1956 год, канун операции «Кадеш» в Синае.
Раз в десять дней я выходил на дежурство — нес патрульную службу вдоль забора, окружавшего кибуц: линия иордано-израильского перемирия проходила всего лишь в пяти километрах от нас, в Латруне. Каждый час я тайком — в нарушение всех инструкций! — пробирался в пустой барак-клуб, чтобы послушать новости. Сознание правоты своего дела и героический настрой общества, живущего в осаде, выливались в риторику, которая главенствовала в радиопередачах, так же, как главенствовала она в нашем кибуцном воспитании: «Цветами украсим мы серп и меч», «Воспоем песнь неизвестным солдатам», «Примите, примите, горы Эфраима новую юную жертву», «Пламя спалит врага, пришедшего к нам». Никто не употреблял слово «палестинцы». Они назывались так: «террористы», «федаюны», «враг», «кровожадные арабские беженцы».
В одну из зимних ночей выпало мне нести службу вместе с Эфраимом Авнери. В высоких ботинках, в потертых куртках, в колючих шерстяных шапках мы вдвоем месили грязь вдоль забора, позади складов и молочной фермы. Резкий запах забродивших апельсиновых корок, предназначенных для приготовления силоса, смешивался с другими деревенскими запахами — коровьего навоза, мокрой соломы, легкого пара, выбивающегося из овечьего загона, пыли и пуха из птичника…
Я спросил Эфраима, довелось ли ему когда-либо — во время Войны за Независимость или в период арабских беспорядков в тридцатые годы — стрелять в кого-либо их этих убийц и застрелить его.
В темноте я не мог видеть его лица, но какая-то бунтующая ирония, какой-то странный, окрашенный грустью сарказм послышались в его голосе, когда после недолгого молчаливого размышления он ответил мне:
— Убийцы? А чего же ты ждешь от них? С их точки зрения, мы — пришельцы из космоса, которые приземлились, вторглись в их земли и постепенно овладели частью этих земель. И пока мы обещаем осыпать их всяческими благодеяниями, излечить их от стригущего лишая и от трахомы, избавить их от отсталости, неграмотности, притеснений феодалов, мы хитростью загребли еще кое-какие их земли. А ты как думал? Чтобы они благодарили нас за милость? Чтобы вышли нам навстречу с бубнами и тимпанами? Чтобы с великим почтением вручили нам ключи от этой земли лишь потому, что наши праотцы были здесь когда-то? Чему же тут удивляться, что они взялись за оружие, направив его против нас? И теперь, когда мы нанесли им решительное поражение, и сотни тысяч из них живут в лагерях беженцев, — что теперь? Ты, быть может, ждешь от них, чтобы возрадовались они нашей радостью, пожелали бы нам всех благ?
Я был потрясен. Хоть я значительно отдалился от риторики движения Херут и семейства Клаузнер, я все еще был конформистским продуктом сионистской действительности. Эти ночные речи Эфраима очень меня напугали и даже рассердили: в те дни подобные мысли выглядели едва ли не предательством. От изумления и растерянности я выстрелил в Эфраима Авнера ядовитым вопросом-утверждением:
— Если это так, то почему же ты топчешься здесь с оружием в руках? Почему бы тебе не покинуть Эрец-Исраэль? Либо возьми свое оружие и перейди на их сторону…