Повести
Шрифт:
— Дышим?
Он явно что-то хотел у меня узнать, опять небось по поводу царапнувшего его пункта, но такая тишина стояла над заливом, так лениво падали в воду за кормой люминесцирующие в закатных лучах чайки, так много времени у нас с ним было в запасе, что какое уж тут выяснение?
— Гогланд проходим, — сказал он. — Самое грустное на Финском заливе место.
А мне — то ли утренние упражнения давали знать, то ли наваливалась усталость спрессованного дня отхода — никак не оторвать было глаз от воды. Блестящее ее покрывало гипнотически манило смотреть на него и смотреть, и вот уже впадаешь в какой-то сон наяву, лишь случайные точки отрывают на миг — вон стоит, как солдатик на посту, горлышко дрейфующей бутылки, вон гондолой плавает перо чайки, вон лежит на воде, как на стекле, нисколько не погрузившийся белоснежный брусок пенопласта… И снова спишь.
— Почему
— Оно для меня грустное потому, — как на уроке во втором классе, ответил Евгений Иванович, — что я тут грущу.
Пришлось проснуться окончательно. Эта игра в идиотские ответы, если тебя не слушают, тоже была известна мне давно, известна как нарастающий звон во включенном уже динамике перед тем, как из него раздастся команда, известна как прохладное спокойствие кают-компании.
— Простите, — сказал я.
— На этом месте, — увидев, что я проснулся, сказал старпом, — мне всегда вспоминается один человек.
Над морем лежал вечерний августовский штиль, впереди были заморские города и острова с пальмами.
— Но жил он давно, — со странной интонацией произнес Евгений Иванович. — При Петре. Рассказать или уже скучно?
При Петре так при Петре. Какое же плавание без баек, услышанных на палубе?
История оказалась короткой. Действующих лиц было трое — Петр Первый, его любимый Финский залив и горемыка офицер, для которого все колоссальное движение России при Петре выродилось в скучнейшее из скучнейших дело — он должен был с несколькими лоцманами и матросами «содержать обсервацию», то есть, попросту говоря, сторожить фарватер. Но что такое сторожить фарватер, если военных действий нет? Ограждать его вехами? Так он давно уже огражден. Зажигать и гасить немногие огни? Так к этому приставлены лоцманы из бывших финских рыбаков… И капитан Экгов — такая странная фамилия была у этого офицера — начал маяться. Произошло, быть может, это от малочисленности его команды и, будь у Экгова в подчинении какой-нибудь нестыдный по своей величине отряд, вышел бы капитан перед строем, гаркнул бы все об указе царя, не подходя к отдельному матросу ближе чем на сажень, и матрос за милое дело почел бы двадцать лет мерить гирькой на штерте одно и то же место, а нет, так линьков ему, и все бы опять тут же наладилось. Но матросов-то было всего ничего, а лоцманов и того меньше. И жили эти лоцманы, как и ранее, в избушках на островах, по всем статьям считаясь крестьянами, и только за свою лоцманскую службу освобождены были от «поголовных» денег. И лоцманов тоже не удавалось Экгову построить в одну шеренгу, чтобы гаркнуть приказ. А приходилось к каждому из них плавать на шлюпке и доводить, если что нужно, каждому поодиночке. Мол, ступай-ка ты, Мартин Татисен, к Матисену Лумону, и сделайте-ка вы вот то-то. И оказалось вскоре, что зовет капитан их всех уже по именам, а порой так даже прибавит слово «братец». И они его бояться перестали и тоже погодя какое-то время такой смелости набрались, что, невзирая на его офицерский шарф, стали даже сомнение проявлять: а для ча здесь опять глубину мерить, когда с полгода назад все точнехонько вымерено? И для ча тебе-то самому, ваше благородие, фарватер стеречь, в рассуждении того, что глубинность дна никуда деться не может, если на нее сверху земли не сыпать, а кто ж ее тут сыпать начнет? И, плывя от одного островка к другому, Экгов нет-нет да и чесал у себя в офицерском затылке: правильно ведь говорят, черти. И вместо того чтобы им линьков за рассуждения, он только ногой топнет да кулак под нос подставит очередному лоцману и плывет себе на другой островок, а по дороге опять в затылке чешет: ну не дурацкое ли дело — проверять, на месте ли дно? Вершок воды туда, вершок сюда, так ведь на то она и вода, чтобы по ниточке не стоять. Скучно. И, сдвинув треуголку на лоб, поглядывал капитан туда, где садилось солнце. Там в полутораста милях был Ревель, который, чем более капитан скучал между островками залива, тем более представлялся сказочным. А ветры к холодам все чаще задували от Кронштадта к Ревелю. И отчего это именно в самых старых городах так особенно веселы и ласковы бывают молоденькие женщины? Все чаще попутные ветры задували капитана Экгова прямо в Ревель, капитан с этими ветрами боролся как мог, но все более безуспешно. И случилось же так, что однажды в самую ветреную осеннюю непогоду, когда последние голландцы и англичане, опасаясь ледостава, уже с неделю как торопясь прошли на запад, на заливе испытывать новый корабль изволил сам царь.
История Экгова далее совсем печальна. Вычислив, как теперь говорят, куда мог сгинуть с фарватера капитан, Петр тут же дал ряд резких указаний. На Гогланде было приказано срубить избу, которая отныне должна была быть единственным береговым прибежищем Экгова. А с весны до морозов повелевалось ему быть безотлучно в море, чтобы искал от Котлина до Наргена потаенных банок и подводного камня. Чем капитан до конца своих дней и занимался.
— Проходим Гогланд, — сказал Евгений Иванович. — Когда-нибудь на этом острове вырастет город. Представим мысленно невысоко торчащий над водой грустный камень около городской пристани. Это будет памятью о первом постоянном жителе острова…
Как странно — на современнейшем судне старпом, да еще явно озабоченный своей карьерой, вдруг начинает с элегии. А мы ну так, по чести, чего только не думаем о торговых моряках! Я посмотрел на старпома с новым чувством. Признаться, я ожидал другого рода рассказа, связанного, быть может, с каким-то погибшим здесь кораблем, быть может, с тайной, ушедшей на дно, — по Финскому заливу история много раз проходила самым кровавым образом — достаточно вспомнить хотя бы сентябрь начала войны, а здесь вот какой поворот.
— И для вас важен этот человек, живший двести пятьдесят лет назад? — спросил я.
Он посмотрел на меня, встряхнулся и снова стал крепким и уверенным. И улыбнулся. И ничего не ответил.
— Архив? — спросил я.
— Ну не совсем. Просто старые семейные бумажки. Лежат вот до сих пор в одном доме…
И он назвал переулок, где стоит этот дом.
— Бывали в том переулке?
Я кивнул. Еще бы я там не бывал. Одно время мы ходили туда чуть не каждый день. В этом переулке на целый квартал разбит сквер, и через год или два после войны туда свезли трофейное немецкое железо.
Впервые меня привел в этот сквер Вовка. Снова была осень, мы бродили по скверу, где всюду лежали яркие осенние листья, а среди полуосыпавшихся кленов и лип, уже слегка оседая в землю, замерли чудовища. Жабья маскировочная окраска делала их еще более похожими на зверей: орудие с коротким задранным вверх стволом напоминало вместе с лафетом вставшего на задние ноги медведя, полевая пушка с расставленными широко колесами и длинным тонким хоботом выглядела огромным насекомым, башни пятнистых танков были как змеиные головы, только без шей. Что-то вроде железного зоопарка. Вовка, который уже был здесь без меня, торопил.
— Идем, идем, — говорил он. — Там еще знаешь сколько!
А я смотрел цепенея. Вот папа выглядывает из окопа, а на него, подминая проволочные заграждения, ползет, скрежеща гусеницами, такая стальная жаба… Я знал, что папа был врачом, но он погиб на войне, а к тому времени я видел уже много военных фильмов. На войне умирали, сражаясь, значит, сражался и мой папа… Из рябящей листвы на меня надвигались морды немецких танков. Я по ним целился. Вовка стоял сзади. Он ничего не говорил и только, когда я к нему повернулся, пошел, глядя в землю, со мной рядом. Вдруг он остановился.
— Знаешь что… Знаешь… Пусть он тебя к нам берет. Или… меня пусть вам отдаст.
Вечером он то же самое сказал Марии Дмитриевне. Она сняла свое чеховское пенсне и долго его протирала.
— Я бывал в том переулке, — сказал я старпому.
А залив тем временем еще больше потемнел, и чайки за кормой, их осталось совсем мало, порозовели, словно покрытые новогодней глазурью. Лица пассажиров на палубе приобрели красноватый оттенок, как на плохо проявленной цветной пленке. Солнце уходило за горизонт. Гогланд оставался позади — от сосен он казался совсем черным, и одинокий маяк на берегу лишь усиливал ощущение, что остров совершенно безлюден.
А потом я лежал в своей каюте и думал, что всего в нескольких десятках метров от меня находится Настя, наверно, она тоже сейчас не спит, и ей слышен, так же как и мне, и наш короткий гудок встречному судну, и легкое покачивание — видно, встречное судно идет на хорошей скорости.
Неужели все эти два года она плавает? — думал я. Плавает, а я этого не знаю? Ее, конечно, можно было найти в любом случае, уплыла она или улетела, — в наши дни человек не исчезает бесследно, как бы, может, он сам того ни хотел, а уж тут-то случай простой, я разыскал бы ее за неделю. Но она оставила мне письмо, в котором написала, что уезжает на языковые курсы и просит ее не искать. Языковые курсы! Какие еще курсы после университета? И я решил, что она полюбила, и уехала с ним или к нему, и в новой своей жизни ей не нужен я, как тень ее прошлого.