Поветрие
Шрифт:
Лицо почтенного старца, измазанное пороховой копотью, перекосила кошмарная гримаса, зубы были ощерены, борода вся багровая он засохшей на ней крови. Он бросился на Максима с такой прытью, с какой и при жизни никогда не хаживал, вытянув вперед скрюченные пальцы.
Максим на секунду растерялся. Ну, как бить почтенного старца топором? Рука же не поднимается. Но игумен бежал со всех ног, хрипя и яростно тараща на Максима безжизненные белые глаза, а за его спиной видно было, что еще кто-то выбежал из-за угла, вытянув вперед длинные худые руки.
Тут Максим размахнулся и саданул
– Шею, дурак! Шею ему руби! – выкрикнул Фрязин, на которого уже, кроме Мелентия, наседали еще двое монахов.
Максим поднял топор и обрушил его на игуменскую шею, отрубив кусок плоти. Старец завыл и крепко стиснул его руку почерневшими пальцами. Клацнул зубами, кинулся, чтобы укусить. Максим рубанул снова, в шее что-то хрустнуло, и игумен тут же обмяк, словно тряпичная кукла.
Но не успел Максим перевести дух, как его сбили с ног и повалили наземь, а топор отлетел куда-то в сторону. Он лягнул напавшего ногой, попал в грудь, повернулся и увидел Серафима в свитке, залитой кровью еще сильнее, чем его собственная, с лицом перекошенным чудовищной злобой.
От природы крепкий, Серафим придавил Максима к земле, насел сверху, ручищами своими отвел его руки и уже почти впился жуткими зубами в шею, как вдруг кто-то с яростным криком подбежал и ударил его башмаком в бок. Это была Стеша, с разметавшимися волосами, в перепачканном кровью и порохом зипуне. Вслед за ней подоспел, переваливавшийся колобком отец Варлаам, огрел Серафима прикладом по голове. Тот вскинулся, взревел, прыгнул на попа, но тот проявил неожиданную прыть, отскочил снова, огрел его опять пищалью.
Тут уж и Максим не стал времени терять: поднял с земли топор, размахнулся что есть силы, саданул им Серафиму между лопаток, да тот сразу и рухнул плашмя и затих.
Огляделся после этого Максим – никого из мертвяков ходячих больше не было, все монахи лежали на земле. Чуть поодаль Фрязин, взяв наизготовку залитый кровью бердыш, тоже озирался по сторонам.
– Ну, что, все, кончились, что ли? – спросил Онн, утерев со лба пороховую гарь и сплюнув.
Словно в ответ на это из дальней кельи раздался отчаянный крик:
– Помогите! Есть кто живой?!
Максим бросился туда, крик раздавался из кельи Сороки. Заглянул в окно: Сорока сидел, прижавшись спиной к двери, бледный, как сама смерть, трясущийся. Выпученные глаза смотрели на Максима с ужасом.
– Это ты?! – проговорил он, стуча зубами. – Ты жив? Ты мне не кажешься?
– Не кажусь, выходи, – сказал Максим. – Все уж кончилось, все хорошо.
Но Сорока выходить не спешил. Так и сидел, словно боялся пошевелиться.
– А кто это с тобой? – спросил он, расслышав, как Фрязин с Варлаамом о чем-то заспорили.
– Добрые люди, – ответил Максим. Он старался говорить с Сорокой, как с перепуганным ребенком. Страшно было даже представить, что тот перенес за пару дней в монастыре. – Ты давно тут сидишь?
– Я… второй день, – ответил он. – Это в прошлую ночь началось, вскоре, как ты уехал. Сперва крик, все бегут, не поймешь ничего. Это до меня потом дошло: Серафим тогда из кельи вырвался. Набросился сперва на Никишку,
А потом утро настало – они кто где был, так на землю и повалились замертво. Я думал, умерли. Стал могилу рыть, но одному несподручно – решил тебя дождаться или мужиков из Гремихи. А как только стало смеркаться, гляжу: у отца-игумена рука шевелится! Шмяк, шмяк он рукой по земле! Потом и Никишка заворочался – ревет, утробой гудит! Тогда я сюда опять спрятался, так и сижу, а они здесь бродят: коров всех задрали, лошадь растерзали на куски. Пытались в окно залезть, да оно, вишь, узкое. Так отец-игумен в него голову просунул, глядит на меня, зубами щелкает! Как я от страха не помер – не знаю!
– Пойдем, – сказал ему Максим. – Все позади.
Сорока открыл дверь и вышел на дрожащих, подгибающихся ногах. Тут как раз подошел Фрязин, поигрывая грязным, окровавленным бердышом.
– Ну-ка, парень, покажи руки, – сказал он.
Сорока вытянул руки к нему, и тут только Максим заметил, что на левом запястье виднеется посиневший неровный кружок – след от зубов с засохшей кровью.
Фрязин нахмурился.
– Давно тебя укусили? – спросил он. – Вчера или сегодня?
– Вчера еще, – ответил Сорока. – Это меня в первую минуту, как все началось, Никишка хватанул. А я ведь даже и не понял еще, что они забесновались все. Думал шутит он. Кричу: отстань, черт! А он как вопьется сильнее, до кровищи. Насилу я руку у него вырвал.
– И ты, конечно, рану прижечь не догадался? – спросил Фрязин.
– Нет, а надо? По-моему, она и так пройдет, уже почитай и не болит совсем, так, гноится немножко. Это, должно быть, оттого, что я, сидючи в келье, все молился Николаю Угоднику. Отец-игумен всегда говорил, что молитва – недугующих исцеление, а Николай Угодник – тот всех скорбей утешитель. Я-то ему молился, чтоб он бесов из братии изгнал, но это, верно, не в его власти, а вот рану мою…
Но договорить Сорока не успел, потому что Фрязин сделал короткий, почти незаметный замах и обрушил на него бердыш, разрубив от плеча почти до самого живота, едва не располовинив. Сорока повалился на траву, руки и ноги его затрепетали и мгновение спустя он испустил дух, заливая все вокруг волнами крови.
– Ну, раз помолился, то и ладно, – произнес Фрязин, как ни в чем не бывало.
Максим с криком «ты что, Ирод?!» бросился на Фрязина с топором, но тот легко отбил удар и ткнул древком бердыша Максима в живот, так что тот сложился пополам и плюхнулся на траву, хватая ртом воздух.
– Ты… за что… его?.. – прохрипел он.
– Ни за что, – сказал Фрязин совершенно спокойным голосом. – Ему уж было не помочь. Пускай сам не мучается и другим беды не наделает.
Максим сидел на траве, не в силах подняться. Перед глазами плыли цветные пятна, рукой он влез в какую-то лужу и тут же отдернул ее, поняв, что это кровь Сороки. Ему подумалось, вдруг, что Фрязин теперь, чего доброго, и самого его убьет. С такого станется.