Повстанцы
Шрифт:
Взошло солнце, лучи проникли на сеновал и ярко заискрились на соломе, где спал Пятрас. Он потянулся, открыл глаза. С удивлением увидел мать, сидевшую на куле соломы.
— Что ж ты, мама, тут ни свет ни заря? Застудишься, кашлять будешь, — упрекал он ее ласково, заботливо.
— Затревожилась я, Петрялис, как ты там на сеновале, не замерз ли, и принесла чем одеться.
— Да разве ж я не крепостной мужицкий сын, мама? Это только панам на мягкой постельке прохлаждаться. А нам не впервой и на сырой земле, кулак под голову, — шутливо и вместе с тем серьезно говорил Пятрас.
Но матери это не по душе. Всю жизнь
— Все ты, сынок, по-своему толкуешь. Все не можешь против панов чего не сказать. Нам ли, горемыкам, с господами равняться? Сам бог уж так определил.
— Нет, мама. В одной песне поется:
Когда наш свет пришел из тьмы, Пред богом были все равны. Но потом забыли бога, И открылась злу дорога. Стали чтить, кого не надо, И паны за то награда.*Дядя Стяпас сказывал — песню ксендз Страздас сложил. И пабяржский ксендз Мацкявичюс панов не жалует.
— А Сурвилишский настоятель на проповедях тех бранит, кто панам противится.
— Оттого, мама, что ксендзы больше всего панам радеют. И власти им велят так народ учить — ведь и власть-то панская. А ксендз Мацкявичюс — за нас, за простых людей, заступается. Не боится ни властей, ни панов.
Старушка скорбно вздохнула. Новая головоломка! Нет и между ксендзами согласия. А ведь они возглашают слово божие…
— Не разобрать моей головушке этих премудростей. Одно знаю: накликал ты, сынок, на себя великую беду. Бог весть чем это кончится. Прожили мы свой век, и вы бы прожили. Кто грошиком родился, алтыном не станет…
— Нет, мама, — возражал сын, — нам уж так жить нельзя. Другие по-иному живут и нас за собой тянут. Только мы, барщинники, сохами пашем. И чиншевые у пана Сурвилы плугами обзавелись. Только мы огонь из угольев выдуваем и кремнем высекаем, мы одни в курных избах живем. Все это к концу идет, мама. Я, как хозяйство на себя возьму, сразу куплю плуг, избу поставлю с трубой, будет у меня телега, железом обитая, стану носить сапоги, куртку получше. Пойдет, мама, другая жизнь — светлее и легче.
С загоревшимися глазами, с прояснившимся лицом произносит это Пятрас. Таковы мечты крестьянина, скидывающего с себя крепостное иго, мечты, для осуществления которых есть у него крепкие руки и жаркое сердце.
Старуха мать была погружена в мысли о каждодневной нужде:
— Откуда на все денег возьмешь, дитятко?
А взор сына обращен в будущее:
— Найдутся и деньги. Не придется четыре дня в неделю на барщине корпеть, масло, сыр, яйца, шерсть пану тащить. Землю хорошо обработаем, соберем много хлеба и продадим. В Пруссию, в Ригу повезем — там платят лучше. Нет, мама, старине уже не вернуться.
Снова вздохнула старушка, взволнованная и мечтаниями сына и его злоключениями. Бедняга!.. Землю обработает… Какую? Отцовского надела пан ему не отдаст. Придется то ли у дяди батрачить, то ли по людям скитаться…
Но на ее опасения он беззаботно махнул рукой:
— Наделом
— Не твои это земли, Петрялис.
— Мама! Все говорят — будет восстание, придет другая власть. Даст нам землю. И не только землю. Теперь угнетают нас всякие жандармы, исправники, становые. Вчера забрали мои книжки и песни, каторгой грозятся. За что? За то, что там правда написана, да еще и по-литовски. Помнишь, что господин Акелайтис говорил? Литовской газеты не разрешают. Школ литовских нет. А меня, мама, разве могла ты отдать учиться, хоть бы и захотела? Наука нам, крепостным, заказана. Пришлось бы себя за шляхтича выдавать. А без ученья не будет перемены в жизни. Так говорят и дядя Стяпас, и ксендз Мацкявичюс, и лекарь Дымша. Нужно свергнуть царскую власть.
Пятрас вдруг встрепенулся, взмахнул руками, отпихнул ногами одеяло и вскочил, даже мать напугал.
— Гоп-ля! Довольно валяться. Ну, что теперь делать? Не желаю, как дурак, жандармам в лапы попасть. Придет денек — сам им покажусь. А до той поры надо поостеречься. Как бы мне, мама, повидать Катрите?
Пока они это обсуждали, на сеновал пришла Гене. Катрите, узнав, что Пятрас дома, просила передать, чтоб только он к ним не заходил! Отец слушать ничего не желает, запретил ей с Пятрасом видеться. Но когда он уйдет в кузницу, Катре сама к ним забежит.
Пятрас нахмурился:
— Что это задумал старик Кедулис?
— Вчера управитель у него сидел. Не уговорил ли Кедулиса пану поклониться? — гадала Гене.
От дурного предчувствия защемило сердце. Принесенный матерью завтрак Пятрас ел нехотя, рассеянно слушал, что происходило в деревне после его ареста. Только когда Гене стала рассказывать, как Сташис отказался выдать его друзей, а Марце выкурила полицию, жандармов и управителя с войтом, Пятрас оживился и обрадовался:
— Хорошо, что Сташис взялся за ум. Мог бы нам крепко навредить. А Марце! Молодчага толстуха!
Наговорившись вволю, домочадцы разошлись.
Ожидая Катрите, Пятрас трудился на сеновале. Сгреб солому, посмотрел, целы ли мешки, аккуратно их сложил, позатыкал щели в стенах, чтобы ветер не гулял. Потом приоткрыл дверь и, сидя на чурбаке, невидимый снаружи, наблюдал, что творится во дворе, на улице, в соседских усадьбах.
Чудесное было утро. По небу медленно ползли тучки и, ненадолго заслоняя солнце, незаметно скользили к северу. Ветер менялся, и теплая струя со двора пробивалась на сеновал. Кончалось время непогоди, града и заморозков. Теперь уже скоро зазеленеют деревья, поднимется трава, все выйдут снова в поле кончать прерванную ненастьем пахоту, сажать картофель, сеять яровые.
Дворы оживлялись. Скрипели и хлопали двери, покрикивала детвора, раздавалось хрюканье, блеянье, жалобно мычали изголодавшиеся коровы. Временами в этой сумятице звуков раздавался глухой, низкий рев вола. Пастухи гнали на луга овец. Еще два-три таких дня, и можно будет коров выпустить.
Пятрас видит: по улице бредет Кедулис, в руке поблескивает железо — тащит сошник в кузню. Теперь скоро появится Катре. Вот и она. Быстро прокрадывается во двор, вбегает в избу, вместе с Бальсене идет в сарай. Сердце Пятраса учащенно бьется. Такое необычное свидание! Хотелось бы потолковать с Катре наедине, но Пятрас понимает: непристойно девушке одной заходить к парню на сеновал.