Повстанцы
Шрифт:
Лад и согласие в семье облегчают Бальсису крепостное иго. Жизнь его не сломила. Он остался прямым, хоть и чуть ссутулился. Не склонял голову и открыто смотрел человеку в глаза. Никому в ноги не кланялся и не хватал панских рук для поцелуя. Прежде управителю это было безразлично, но теперь Пшемыцкий не мог сдержать злобы при виде этого пожилого, седовласого пахаря в подпоясанной чистой рубахе, который спокойно шагал за сохой.
— Живее, старый обормот, и все вы, лоботрясы! — надрывался пан Пшемыцкий.
Никто не отозвался, пахали, как обычно, — всякий знал, что вола быстрее не погонишь. Накричавшись, оба панских прислужника поскакали дальше,
Обедать направились к опушке, где было больше травы для волов, а под деревьями стояли повозки с едой. Каждый брал, что привез, и, усевшись в тени, молча жевал черный мякинный ломоть и прихлебывал постный борщ или щавель.
Полуденное майское солнце обильно проливало с небес тепло и свет на чернеющие пашни и луга, закурчавившиеся свежей травой. Было еще не жарко, но нагретый воздух уже поднимался от самой земли светлыми волнами, и верхушки дальних холмов дрожали в золотистом солнечном свете. Слепни и оводы еще не показывались, но мухи жужжали возле потертых мест на воловьих спинах. Поэтому волы толклись у орешника, искали тени погуще.
Когда волы кончили жвачку, пахари, позевывая, потягиваясь, отряхиваясь от дремоты, поднялись с лужайки и погнали их к сохам. Как раз вовремя — на закраине поля снова появился управитель, опять бранился, стращал розгами и новым увеличением барщины.
— Ты нас больно не ругай, пан управитель, — не выдержал Бальсис: пан Пшемыцкий, словно ястреб, больше всего крутился вокруг него. — Больно не стращай. Еще раз кинем сохи, так хоть целый полк солдат пригони, не запряжешь нас больше панскую землю пахать.
— Что?! — не веря своим ушам, заревел управляющий. — Опять беспорядки? Уж не только сыновья, а и отец против пана подзуживает? Велю тебя так отодрать, хлоп, что живого места не останется — на животе поползешь!
Бальсис выпустил соху, выпрямился во весь рост и, глядя в упор на Пшемыцкого, твердо проговорил:
— Меня уж ничем не запугаешь, пан управитель. Не ори. Недолго мне жить, не страшны мне твои розги.
Пахавшие поблизости Якайтис и Галинис, оба крепкие мужики, услышали угрозы управителя, оставили волов и направились к спорившим. Заметив это, Пшемыцкий подхлестнул своего жеребца и что-то пробормотал, но последних его слов пахари не разобрали. Пан Пшемыцкий счел, что в такое тревожное время безопаснее не раздражать больше хлопов.
На заходе солнца шиленские крестьяне кончили пахоту. Кто привязывал волов к телегам, кто у деревьев давал им мешанку с соломой — только на заре их пустят пощипать траву.
В сумерках стало прохладнее. С лугов поднимался туман. Вскоре весь простор между лесом и пашнями, молчаливый и таинственный, забелел, как озеро. Ни один звук не нарушал унылой тишины. Птицы, дневные щебетуньи, уже спали, только какие-то ночные хищники беззвучными призраками маячили у опушки. Внезапно с дерева или из кустарника раздался душераздирающий вопль. Бальсис вздрогнул, суеверно перекрестился. Верно, сова растерзала дрозда или синичку. Где уж отгадать, что означают эти нежданные и зловещие ночные звуки!
Управившись с волами, крестьяне на лужайке разложили костер. Потрескивая и шипя, горели сухие сучья ельника и осины, и красные языки пламени высоко поднимались в ночную тьму. Пахари доставали с возов узелки и сумы, кое-кто наливал в чугунок похлебку и ставил на раскаленные уголья. Поужинав, искали ночлега поудобнее — под кустом, под возом, поближе к костру, подстилали
Невесело прошел этот день и в деревне Шиленай. Дома оставались бабы и наказанные. Женщин заботили огороды — самая пора сеять мак, свеклу, бобы, репу и редьку, высаживать лук. Но кругом шныряли солдаты, и боязно оставить избу. У Бальсиса, Даубараса, у Нореек, Янкаускасов и других, владевших полным волоком, стояло по два драгуна с конями, у владельцев полуволока — драгун с лошадью.
Уже с первого дня начались распри с солдатами. Надо кормить людей и лошадей, а пищи и кормов нету. Поселившиеся у Бальсисов драгуны поставили лошадей на сеновал, а сами заняли светелку. Избитой до крови Гене и Онуте пришлось перебираться в клеть. Винцас лежал в черной избе на лавке. Там же ночевали Бальсене и Микутис. Как вернется отец с барщины, придется ему ютиться на гумне или в сушильне. Оттуда легче уследить, чтобы солдаты не заронили огня от курева.
Уже в первое утро возник спор из-за еды. Бальсене подала всем гороховую похлебку с постным маслом. Домочадцы смачно уписывали, но солдаты потребовали заправить салом или молоком. Ни того, ни другого у Бальсене не было, а никто из женщин не умел сговориться с солдатами.
Перед обедом женщины услышали во дворе шум и перепуганное кудахтанье. Выбежав во двор, мать увидела, что солдаты с обнаженными саблями гоняются у гумна за хохлатками. Драгун взмахнул саблей, и голова пеструшки покатилась на траву. Курица еще трепыхалась, но солдат потащил ее к плотничьему месту, где другой солдат разводил огонь.
Бальсене чуть не обмерла от злости и жалости. Размахивая руками, она напустилась на драгун:
— Бесстыжие живодеры! Самую лучшую мою наседочку! До сих пор еще неслась! Каждый день по яичку! Такой разор!
— Ничего, ничего, матушка! — паясничал криворотый драгун. — Поесть-то надо? Ась?.. Пожалела ты масла, сала, солонины — вот мы и сами найдем покушать. Не с голоду же подыхать…
— Подавиться вам, окаянные! Чтоб вам боком вышла эта хохлаточка! Саблями зарубили, лиходеи!.. — дрожа от обиды, честила их старушка.
А оба солдата уже ощипывали и подпаливали курицу. Потом принесли котелок, подвесили на жерди над огнем, опустили туда свою добычу, глумливо кривляясь.
У Якайтиса на дворе драгуны закололи свинью, у Григалюнаса — свернули голову утке, у Вашкялиса — отобрали все молоко, у Бразиса — отыскали спрятанное "ало, стали приставать к дочери Сташиса, к молодой жене Вашкялиса. Много горя было и с лошадьми. Для них забирали последнюю охапку сена, растаскивали семенной овес. Уже с первого дня чуть не на каждом дворе вспыхнули кровные обиды.
Но не меньшее разочарование овладело и солдатами. Облазив все дворы, они убедились, что у этих оборванцев дольше, чем несколько дней, не продержишься. Не все же рубить головы курам и колоть свиней! А во что превратятся кони от такой кормежки? Угнетала и зловещая крестьянская ненависть. У самого тупого сердце не вынесет, когда кругом нахмуренные лица, полные укоризны, презрение в глазах, когда тебя издали обходят молодухи и девушки, а бабы в голос честят почем зря.
Да и не все драгуны были такими уж тупыми. Большинство — сыновья крепостных. Разочарование в царском манифесте, выступления крестьян против помещиков и правительства взволновали не одно солдатское сердце. Не пропали даром и слова Мацкявичюса, сказанные двум драгунам в избе Даубараса. Оба в тот день вышли на улицу, глубоко задумавшись.