Позавчера была война
Шрифт:
Никто не знал, что будет дальше. Теперь все зависело от солдата. Он положил на столик деньги и тихо сказал своей спутнице:
— Пойдемте.
Она беззвучно поднялась, глядя на него испуганными и благодарными глазами.
Они шли через чайную, и она держалась рукой за солдата, за краешек его рукава. Она чувствовала пальцами жесткое, грубое сукно шинели, и это успокаивало ее.
Они вышли из чайной. Солдат тяжело дышал. Глаза его были расширены. Ему казалось, что за десять минут, проведенных в пьяной чайной, изменились и дома с золотыми огоньками,
Белый морозный кристаллик, кружась в воздухе, опустился на дульный срез автомата и растаял.
Солдат тряхнул головой, чтобы выйти из оцепенения. Теперь события, происшедшие в чайной, быстро удалялись, несоразмерно со временем уменьшались в своем значении. И на душе у солдата осталась лишь тяжесть, похожая на боль. Ему было больно не за себя, а за свою спутницу, которую можно нагрузить как угодно и обидеть тоже как угодно. И никто не заступится за нее.
Но сквозь смятение, как робкий лучик, пробивалось странное, незнакомое чувство. Солдату захотелось улыбнуться этому чувству, но скулы были еще сведены напряжением.
Этот лучик исходил от спутницы с живым синеглазым существом, завернутым в сорок одежек. Она шла рядом. Испуг погас в ее глазах. Косички и розовые уши исчезли под большим платком. И та часть лица, которая была доступна взгляду, казалась спокойной. Но она все еще держалась за рукав шинели.
Они шли молча. Но это уже было молчанием двух чужих людей, которым, собственно, и говорить не о чем.
В конце села она снова попросила его подержать ребенка и, когда он протянул руки и принял маленькое существо, сказала:
— Наклоните голову.
Он послушно наклонил голову. Она сняла рукавички и развязала тесемки ушей солдатской шапки. Затем опустила уши шапки и завязала тесемки теперь уже под подбородком. Солдат сразу почувствовал, как от горящих кончиков ушей тепло разлилось по всему телу. А она стояла перед ним с варежками во рту.
Они пошли дальше.
Только теперь солдат нес уже не кошелку, а ребенка. Он нес его торжественно, почти на вытянутых руках. Он никогда не носил маленьких ребят. Он таскал снаряды. Снаряд держат на полусогнутом локте левой руки, а придерживают правой. При этом его прижимают к груди.
Солдат прижал сверток к груди, и нести сразу стало удобнее.
Ребенок был куда легче снаряда. И хотя он был упакован в одеяло, солдат чувствовал, что в глубине свертка лежит живое существо, которое дышит, шевелится и порой делает отчаянные попытки высвободиться из своих одежек.
Они молчали, потому что еще не научились говорить друг с другом. А старые слова не годились. Теперь она уже не воображала мужа в форме солдата. А солдат уже не жалел ее, потому что испытывал к ней что-то совсем не похожее на жалость.
Последний километр подошел к концу. Они вошли в деревню. Она остановилась и легонько придержала солдата за рукав.
Она подносит руку ко рту и стаскивает варежку. Надо прощаться. А солдат переминается с ноги на ногу. Он не знает, что сказать. Он берет ее маленькую руку.
Они прощаются. Он пожимает ее руку. Она говорит:
— Спасибо.
— Да чего там, — отвечает солдат.
«Спасибо». Какое теплое слово!.. Оно больше других слов окутано паром и не застывает на морозе. Звук замер, а пар еще дрожит.
И они расстаются. Она берет ребенка и кошелку и быстро идет к дому. А он стоит на снегу и смотрит ей вслед. Он стоит, пока она открывает калитку. Стоит, когда она скрывается за дверью. И теперь он уже не может защитить ее…
Перед ним возникают два больших синих глаза. Чьи они: дочкины или мамины? Они такие большие и влажные, что даже немного подсинили белки. И солдат чувствует, что он уже никуда не денется от этих глаз. И ему уже не кажется, что жизнь унеслась вперед, а он отстал, как отстают от поезда. Нет! Это он спешит, оставляя позади километры своей прежней жизни.
Погонщик слона
Мы редко бываем в цирке. Зато, когда уже переступим цирковой порог, то как бы переносимся на веселую планету, где забываются земные заботы, горести и начинается удивительная жизнь. В цирке легко оживают забытые ощущения детства: начинаешь верить во все бутафорские чудеса, переживаешь за жонглера — только бы он не уронил тарелку! — ни на минуту не сомневаешься, что звери знают язык людей и не разговаривают только потому, что от природы молчаливы.
Раньше говорили — бродячий цирк. Теперь появилось новое слово — цирковой конвейер. Этот конвейер проходит через всю страну, движется из города в город. Вечные переезды. Только устроишься, обживешься, привяжешься к людям, и снова — прощай! Цирк всегда бродячий, как его ни называй. Вагоны, самолеты, машины — те же цирковые фургоны. Потомкам шутов и гладиаторов снятся старые сны…
В цирк не следует ходить часто. Чтобы он не потускнел, не стал обыденным, всегда оставался прыжком на веселую планету. И чтобы хоть изредка чувствовать, много ли крупиц детства еще удалось сохранить в сердце.
1
В небольшом двухэтажном городке шло цирковое представление. Медные трубы исполняли веселый марш-галоп, трескучий горох барабанов рассыпался в стороны. Смех заглушался раскатами хлопков. От раскаленных юпитеров тянуло ночным жаром.
Велосипед встал на дыбы, и клоун помчался на одном колесе. А потом сверкающие никелем части полетели в разные стороны — и велосипеда не стало. Остались колесо и человек, оседлавший его. Колесо мчалось, подпрыгивало, останавливалось. Оно хотело сбросить навязчивого седока, а он смеялся над колесом.
И зрители смеялись. Они не замечали жары, смирились с духотой. Не чувствовали локтей своих соседей. Они вместе с клоуном катились на одном колесе — на большом красном колесе циркового манежа… Но главное, они не знали и не могли знать, что через несколько часов начнется война, неожиданная, как все войны, и кровопролитная, как ни одна из войн.