Позавчера была война
Шрифт:
Мой дедушка, Алексей Иванович Филин, был родом с Белого озера. Двенадцатилетним мальчишкой он пришел в Питер и назад в деревню уже не вернулся. Жил трудно. Много работал. После революции стал Героем Труда. Городская жизнь не убила в нем деревенского корня. Иногда с грустью рассказывал о молочной воде Белого озера, о пчелах, о лошадях, о том, как в деревне в большом чане из домашнего хмеля варят пиво. Иногда, под хмельком, дедушка пел свои деревенские малословные песни.
Каждое лето мы с мамой ездили в деревню.
Городской человек редко встречается с землей. Земля
В деревне мы с мамой ходили босиком. Сперва это было довольно трудно. Но постепенно на ногах образовались естественные подошвы и ноги перестали чувствовать мелкие уколы. Эти подошвы верно служили мне — не снашивались, не протирались. Правда, их нередко приходилось заливать йодом. А перед сном — мыть…
Мать приучила меня к земле, как птица приучает своего птенца к небу, а белая медведица приваживает медвежонка к морю. На моих глазах черная земля становилась зеленой, потом разливалась легкая голубизна, потом мерцала бронза — так рождается лен. Мы с мамой дергали лен. Мама ловко скручивала жгут и вязала снопы-коротышки. У нее на голове был белый платок, как у деревенских.
Иногда мне поручали пасти корову Лыску. Тогда приходилось подниматься очень рано. И я сердился на Лыску, что она не дала мне поспать, шагая по холодной траве, дулся на нее. Мне даже хотелось ударить ее прутом… Она шла медленно, с коровьим достоинством, а самодельный жестяной колокольчик глухо потрынькивал на ее шее.
Потом в поле я отходил. Я приближался к ее теплому дышащему боку — грелся. Иногда я разговаривал с Лыской. Рассказывал ей целые истории. Лыска не перебивала меня, она умела внимательно слушать и беззвучно кивала головой.
Голова у нее тяжелая, крупная. А глаза, большие влажные глаза были чем-то опечалены. Лыска незаметно подходила ко мне и тыкалась в щеку розовым носом. Ее дыхание было громким и теплым. Она относилась ко мне покровительственно, как к теленку.
Временами я испытывал приливы любви к нашей корове. Тогда я уходил с ней далеко в поле, где росли клеверная кашка и горошек. Отыскивал глубокий буерак, опускался по крутому склону и рвал для нее лакомые зеленые побеги. Я сооружал «дымок»: зажигал сухие гнилушки в консервной банке и размахивал около Лыски, чтобы слепни и шершни не одолевали ее. Лыска становилась священным животным, а я служкой с кадилом. Потом Лыску пришлось продать. Когда ее уводили со двора, она плакала. Все понимала. Испытывала горе. И тогда я дал себе слово, что, когда вырасту и буду зарабатывать деньги, куплю Лыску обратно. Я обещал это Лыске.
Нестриженый, со ссадиной на лбу, смотревший на меня из ведра, напомнил мне
Вообще мой нескладный двойник многое напоминал мне.
Я как-то спросил маму:
— У меня сердце светится?
— Ну как же оно может светиться, — возразила мама.
Я увидел светящееся сердце в кузнице. Кузница стояла на краю деревни. От нее тянуло запахом угольного дыма, и она сотрясалась от звонких прерывистых ударов. Я услышал, как с хрипом дышат кожаные мехи и как от их дыхания в горне с легким свистом пробуждается в углях огонь.
Кузнец был раздет до пояса. Его тело блестело от пота. На мокрой груди отражалось пламя горна. Кузнец взмахивал молотом, откидывал корпус назад и с силой обрушивал удар на кусок раскаленного железа. И каждый раз отблеск пламени вздрагивал. Я решил, что это просвечивает сердце. Оно горит внутри и просвечивает сквозь грудь.
Я показал маме светящееся сердце.
— Видишь, — сказал я шепотом.
— Вижу.
— От чего же оно светится?
Мама подумала и тихо сказала:
— От работы.
— А если я буду работать, мое сердце будет светиться?
— Будет, — сказала мама.
Я тут же принялся за дело. Я наносил дров, поворошил сено и даже вызвался пойти за водой. И каждый раз, окончив дело, спрашивал:
— Светится?
И мама кивала головой.
И еще нестриженый двойник, со ссадиной на лбу, напомнил мне, как он нашел на земле осколок снаряда и показал маме:
— Смотри, какой камень!
— Это не камень, — ответила мама. — Это осколок снаряда.
— Снаряд разбился?
— Он разорвался на Множество осколков.
— Зачем?
— Чтобы убивать.
Я бросил осколок на землю и опасливо покосился на него.
— Не бойся, — сказала мама, — он уже никого не убьет. Он сам мертвый.
— Откуда ты знаешь? — спросил я маму.
— Я же была сестрой милосердия.
Я смотрел на маму как на незнакомую. Я не мог понять, какое отношение имеет сестра милосердия к маме.
В то далекое мгновение ни она, ни я не могли даже представить себе, что через десять лет я буду лежать на земле в шинели, в каске, с винтовкой, прижатой к боку, и в меня будут лететь такие камни с острыми краями. Не мертвые, а живые. Не для жизни, а для смерти.
По-настоящему земля открылась мне на войне. Сколько земли перекопал, перелопатил я за войну! Я рыл окопы, траншеи, землянки, ходы сообщения, могилы… Я рыл землю и жил в земле. Я узнал спасительное свойство земли: под сильным огнем прижимался к ней в надежде, что смерть минует меня. Это была земля моей матери, родная земля, и она хранила меня с материнской верностью.
Я увидел землю так близко, как раньше никогда не мог увидеть. Я приблизился к ней, как муравей. Она липла к моей одежде, к подметкам, к лопате — я весь был намагничен, а она железная. Земля была мне и убежищем, и постелью, и столом, она гремела и погружалась в тишину. На земле жили, умирали, реже рождались.