Правда и кривда
Шрифт:
— А у меня обновка, отец купил.
Наплыв добрых чувств заполняет душу учителя, когда он чувствует, как доверчиво приникает к нему ребенок. Но на этой светлой радости нет-нет да и отзовется болью холодная капля: к этой бы компании хотя бы еще одно дитя. Но на это пока что не имеет он права.
— Дети, и у меня есть для вас гостинец! Угадаете? — приглушает печальную росу.
— Конфетки? — первым закричал малый Степка.
— Не угадал. Кто дальше? — поощрял Григорий Стратонович, тряся обтрепанным портфелем.
— Булка!
— Где
— Сахар!
— Кислицы!
— Яблоки!
Григорий Стратонович, напустив на лицо таинственное выражение, раскрыл портфель, и в землянке сразу стало тихо.
— Вот что! — вынул толстую и чистую, как снег, четвертинку сала, а дети аж захлопали в ладони. — Сейчас и у нас будет королевский ужин. Знаете, как ужинали короли?
— У них было много пирожных, мяса и продуктов, — отозвался Василий.
— Правильно, Василий, у них было много пирожных, мяса и… печенного картофеля.
— И у нас есть печеный картофель! Слышите, как пахнет, — подал голос Степка, который и в самом деле поверил, что короли лакомились печеной картошкой.
— Вот и будем есть ее с салом. Так даже не каждый король ужинал. Правда, дети?
— Правда, отец! — засмеялась детвора.
— А сейчас быстро садитесь мне! — и положил в глиняный полумисок свое добро.
Дети так смотрели на этот кусок, будто перед ними лежало какое-то чудо. Мать подобревшими глазами наблюдала за этой сценой, а когда малышня облепила стол, украдкой шепнула Григорию:
— Люблю тебя.
— В самом деле? — лукаво взглянул на жену.
— Очень! — чуть ли не застонал ее низкий с непостижимым клекотом и звоном голос.
— Что же, и это неплохо, когда любовь переходит в новое жилище. Пусть оно без хлеба, зато с любовью.
— А ты же меня? — уголком глаз глянула на детей, не слышат ли их. Но детям уже было не до родителей.
— Да не без этого, — загордился мужчина.
— Противный. Чего-то лучшего не мог мне сказать на новоселье?
— И здесь скажу: ты наилучшая!
— Почему-то боюсь за тебя, за нас, — сразу же исказилось болью ее лицо — с едва заметными скулами, хорошо округленное, где в самом деле звездами сияли искренние весенние глаза.
— Да что ты, Екатерина? — любуется ее крупным разломом бровей, ее глазами, что всякий раз меняют свой цвет. — Чего тебе бояться?
— И сама не знаю, что-то беспокоит и беспокоит. Иногда так задрожу, словно росинка; даже оглянусь, не садится ли возле тебя предвестие беды.
— Вот уж этого я не хотел бы слышать в новом доме.
— Проклятый Поцелуйко отравил мое счастье, — трагедийно изогнулись брови у женщины.
Григорий Стратонович помрачнел:
— Счастье само никогда не ходит. Недаром говорят: из счастья и горя народилась судьба.
— Но не хватит ли нам, Григорий, и горя, и нужды, и поцелуйков?
— Все
— Утешаешь меня?
— Нет, свято верю в это. Победим фашизм — доберемся и до нужд. Придет время — и не над хлебом будем сушить головы… Будем думать, как им более умными стать… А поцелуйки что? Грибы-поганки. Высыпало их на здоровом теле, пока мы боролись за все лучшее, высыпала их грязь пережитков и войны, вот и снесет, как грязь.
— Почему-то долго не сносит его. Научились же некоторые людей не любить, а слепить. С той анонимкой все улеглось?
— Как же иначе могло быть?
— Могло быть и иначе. Сколько щипали тебя из-за первой, — провела рукой по его шевелюре.
— Да ничего не нащипали, потому что у нас нет зерна неправды за собой.
— Но видишь, каким чертом кривда шипит. Сначала от тех оговоров даже смешно и странно было. А теперь — страх охватывает. Хоть бы посмотреть со стороны на того черта, — стало злее ее лицо и даже брови озлились. — Что он собой представляет и на кого похож?
— На человека смахивает, а переродился в свинью. А свинья даже в церкви лужи ищет.
— Это правда, — метнулась к печи, рдея, засуетилась возле нее, проворно поставила ужин на стол и снова к своему мужу, прислонилась и улыбнулась ему. — Но никак не пойму, где ты мог сало достать?
— Где? Партизанская сообразительность, — улыбнулся, а глазами показал на детей, дескать, не расспрашивай при них.
После ужина Григорий Стратонович собрался в церковь, где лежали все его книги.
— Снова к богам и Шекспиру? — с сожалением спросила Екатерина, когда они по ступенькам поднялись наверх.
— Снова к ним.
— Скоро придешь?
— Поработаю еще немного, пока детвора уснет, а потом и к тебе, если не надоел.
— Только не медли. Слышишь? — обвилась, оплелась вокруг мужа, будто входя в него.
— Постараюсь. Какая ты крепкая!
— Ты же меня землей называешь.
— А чем твои косы пахнут?
— Угадай.
— Моим далеким детством… Напоминают мать, когда она еще молодой была… когда сады и люди не горели в огне.
— Ой… И не вспоминай всего…
— Так чем пахнут косы?
— Любистком.
— Значит, угадал: моим детством пахнут они. Глупый у тебя муж?
— Самый умный, наилучший, — загудела вся, как медь. — Неужели так можно век прожить? — снова вверх посмотрела со счастьем, доверием, любовью.
Григорий нагнулся над ней, поцеловал.
— Гляди, еще дети выйдут, а мы стоим, как молодожены.
— В самом деле, уже нельзя так, — удивилась и погрустнела Екатерина. — Боже, если есть счастье на свете — это ты, — обнимая, не выпускала его. А скрипнули двери землянки, она сразу же отклонилась от мужа. Прощаясь у двух столбиков, где когда-то была калитка, спросила: — А все-таки, Григорий, где ты сала достал? У тебя же ни копейки за душой не было.