Преддверие (Книга 3)
Шрифт:
Как делалось обычно, когда выводили на расстрел, в гулком, из побуревшего красного кирпича, сыром коридоре не было ни души. Камеры зияли железом дверей. Жене захотелось разбежаться по темному сырому кирпичу и подпрыгнуть - идти по коридору было необыкновенно приятно в сравнении с сидением в камере...
– Не торопитесь, Женя.
– В голосе Гумилева звучала улыбка.
– Ваше нетерпение выдает то, что это - первая женщина, которую вам предстоит узнать...
– О, в таком случае мне можно позавидовать, не так ли, Николай Степанович?
– Женя рассмеялся, и шедший рядом князь Ухтомский невольно подумал, что отчего-то не замечал раньше, какая светлая и открытая улыбка у этого Жени Чернецкого.
–
Неуловимо похожая в свои двадцать семь лет на гимназистку Лидия Таганцева по-детски повисла на шее мужа, спрятав лицо у него на груди. Друзьям было видно, как помертвело невидимое Лидии лицо Владимира: встреча с женой здесь и сейчас могла обозначать только одно...
– Скажи, что ты рад, Володя, Володинька, скажи, что ты рад меня видеть!.. Ведь это хорошо, что вместе, вместе, Володя, вместе...
Когда Лидия подняла лицо, Таганцев встретил ее взгляд улыбкой: это была нежно-восхищенная улыбка молодого влюбленного мужа.
– Я рад, Лида.
– Так вы говорили, князь, то собрание финифтей...
– Изумительно, совершенно изумительно, Михаил Михайлович...
Еще одна лязгнувшая дверь - и слишком ярким для глаз показалось ясно-серое дневное небо, с четырех сторон замкнутое кирпичной стеной. Эта глухая стена, отделяющая от других дворов этот двор, вполне обычный на вид, темнела сырым кирпичом.
Дощатые, покрашенные коричневой краской двери одного из гаражей были распахнуты: паренек в заломленной на затылок кепке заводил мотор стоящего в нем автомобиля - было похоже, будто он вращает тугой ворот колодца.
– А осень уже чувствуется...
– Эй, Лукьянов! Витюха!
– Ну?
– громко, через весь двор, крикнул кто-то из распахнутой двери подвала.
– Возьмешь человек пять-семь - съездите сейчас захлопнуть ров. На Колькином моторе.
– На прежнее место, что ли?
– На прежнее!
– Да там уж негде - опять вон больше дюжины... Три... пять... восемь... тринадцать... семнадцать человек!
– Вот эти и будут последние - в другой раз уж на новое место свезем...
– Ладно! Захлопну...
– "Via dolorosa"27, - усмехнувшись в усы, проговорил князь Ухтомский.
"Via dolorosa... Значит, эта глухая кирпичная стена, такая нестрашно-будничная, несмотря даже на эти выщербинки, которых так много, эта стена и есть - Голгофа? Да, это она и есть. А коридор, по которому мне хотелось разбежаться и подпрыгнуть - via dolorosa... Как все просто - я и не понял сразу", - Женя улыбнулся.
Конвойные и чекисты с озабоченно-скучающими лицами уже отошли в сторону.
Без суда осужденные стояли в кирпичном тупике, образованном гаражом и стеной. Словно подчиняясь безмолвному сигналу, мужчины пропустили женщин вперед - в этом было значительно больше смысла, чем было бы его в бесполезной попытке загородить...
Охранники уже целились.
– "Они любили друг друга так сильно, что умерли в один день", - с мальчишеской веселостью шепнул Таганцев на ухо жене.
Лидия еще улыбалась, когда зазвучали первые выстрелы...
Стрельба длилась около двух минут: первые шесть выстрелов Женя успел сосчитать. Вместо седьмого последовал упругий удар в сердце - такой сильный, что Женя попытался, но не смог удержаться на ногах.
57
Недоумевающе пожав плечами, Вишневский разорвал конверт и извлек из него несколько торопливо исписанных карандашом плотных листков бумаги.
"Г-н Вишневский! Возможно, Вас удивит это письмо, кроме того, покажется шокирующим и, во всяком случае, несколько странным. Смерть перестала быть сколько-нибудь значительным событием для русских, и нет причин особо выделять смерть экс-прапорщика Добрармии Сергея Ржевского из сотен
Я далека от мысли просить кого бы то ни было проявлять к этой смерти чрезмерный интерес. Тем не менее я знаю, что деловые обстоятельства могут столкнуть Вас с лицом, для которого мой рассказ не покажется излишне подробным. Это - Евгений Чернецкой, и я буду крайне Вам признательна, если Вы сумеете переадресовать это письмо ему.
Бывших знакомых, помнивших Сережу Ржевского по передовой и подполью, неприятно удивлял его более чем замкнутый образ жизни в Париже. Причина была более чем проста: Сережа был тяжело болен физически и душевно и слишком горд, чтобы этого не скрывать. Помимо временами обостряющейся лихорадки (пуля, извлеченная чуть ли не перочинным ножом) Сережу чем дальше, тем сильнее беспокоило пробитое на Дону правое легкое: по утрам он часами откашливался кровью. Сереже было не совсем по силам то количество работы, которое он вез на себе в Комитете. Винить некого - когда он, безупречно одетый, как всегда летяще быстрым, насмешливо-отчужденным появлялся в Комитете или в Школе Хартий, где был занят последние месяцы научным наследием отца, погибшего в Москве от тифа, никто не мог бы подумать, что каждое такое появление на людях обходится ему приступами болезни. Кто бы узнал его в эти часы? С какой-то необыкновенной быстротой худевший, с обметанными жаром губами и спутавшимися влажными волосами - он мог так долго неподвижно лежать на постели, глядя в потолок - такой низкий, слушая дождь, с такой нерусской тоской бьющий по наклонному окну; револьвер всегда лежал у него под рукой - по привычке, появившейся после Чеки... Так темнел в эти часы взгляд его серых глаз... В бреду лихорадки к нему приходило то единственное воспоминание, которое он скрывал от меня наяву. Женя, может быть, Вы лучше, чем я, это поймете: там, в Петрограде, случилось что-то, чего Сережа так и не смог пережить, что-то, бесконечно отвратившее его от любых попыток дружеского к нему участия... Он был вынужден сделать что-то слишком противное своей сути. Любых неформальных отношений с людьми своего круга Сережа в последние полтора года своей жизни не хотел и не принимал.
Летом 1920 года я служила судомойкой в цыганском кабаре "У Яра". Название кабаре, впрочем, было бы слишком громким для подвала на полтора десятка столиков с перегороженными фанерой клетушками уборных, по которым всегда гуляли сквозняки: мне не один раз доводилось там ночевать. Одна из актрис, исполнительница романсов - Нина на правах старой знакомой обратилась ко мне с просьбой поставить свечу за упокой души ее знакомого офицера. С его гибели исполнялся год. Это поручение привело меня в пригородную церковь Сергия Радонежского, ту, в которой мы через месяц обвенчались - по Сережиному настоянию - с соблюдением всех прадедовских обрядов...
Я не рассчитала дороги и вошла в церковь сразу после службы: было уже полутемно. "Упокой, Господи, душу раба твоего Платона", - негромко произнесла я, ставя свечу.
"Графа Зубова", - почти шепотом сказал кто-то у меня за спиной. Кто бы не вздрогнул на моем месте? Я поспешно обернулась: молодой человек, как мне показалось, лет семнадцати, - Вы знаете, что Сережа всегда казался моложе своих лет - тоже держал в руке свечу. "Да, графа Зубова, откуда Вы это знали?" Не отведя от меня чуть прищуренного холодно-серого взгляда, он вместо ответа зажег свою свечу от моей и повторил мои недавние слова: "Упокой, Господи, душу раба твоего Платона". "Сегодня годовщина, - произнес он, идя со мною к дверям, - я тоже шел за этим. Надеюсь, Вам это не покажется дерзостью - я обязан покойному графу жизнью, и долга мне уже не отдать". "У меня нет права на Ваше объяснение, - поторопилась ответить я. Я всего лишь выполняю поручение подруги".