Предвестники табора
Шрифт:
— Что такое?.. Что случилось, Миш?
— Не надо так говорить.
— Как «так»? Разве Стив Слейт не поможет…
— Поможет, Макс, обязательно поможет, только… слушай, выполни одну мою просьбу, хорошо?
— Какую?
— Я обещаю, что мы изгоним Предвестников табора. С территории государства. Только пожалуйста, оставь на время эту тему, ладно? И о Стиве Слейте тоже ничего не говори.
— Ничего не говорить о Стиве? Почему?
— Я имею в виду мне.
— Но почему? — не отступал я.
Мы снова остановились (уже возле нашего участка).
— Потому что и мне тогда не придется говорить о Стиве Слейте, понял? — Мишка развернулся и направился на участок.
— А что такого, если ты будешь говорить? Нет, не понял, — я поспешил за Мишкой, нагнал его, — Миш, что здесь такого?
— Ничего. Просто не говори о Стиве Слейте — мне. До тех пор, пока я сам о нем не заговорю… ну хорошо: пока я не выступлю на собрании. Ладно? А впрочем, если ты заговоришь, я откажусь поддерживать эту тему.
— Почему?
— Потому что… потому что сначала нужно сделать кодекс, — нашелся вдруг Мишка, — фундамент государства построить, так сказать, — на собрании выступить — а потом уже все остальные государственные шаги. Я в этом и Сержа вчера убеждал все. Не обижайся, Макс.
— Я не обижаюсь, просто мне кажется, ты чего-то не договариваешь.
— Ты ошибаешься, — твердо ответил Мишка.
Весь оставшийся вечер Мишка провозился с кодексом. Он так много и яростно строчил и скрипел ручкой по бумаге, что казалось, будто от скорости, с которой он исписывал очередную страницу, увеличивалась и толщина тетради. Та, что он исписал еще вчера, перед собранием в Олькином домике, лежала теперь рядом, и Мишка то и дело заглядывал в нее, всегда очень резко отворачивая голову и приближаясь подбородком к поверхности стола, едва ли еще не чиркая им; он словно боялся позабыть какую-нибудь деталь или важное постановление.
Но отчего он так боится? — спрашивал я себя.
От того, что нервничает, — нервы сдают.
Лежа на кровати в полумраке, я, то и дело приподымая голову и поворачиваясь на бок, посматривал на желтый дверной проем, через который можно было видеть сгорбленную Мишкину фигуру, — он сидел за обеденным столом.
В доме никого не было. Ни матери, ни деда, ни дяди Вадика, — явление, что и говорить, редкое, но в этот вечер и впрямь все куда-то подевались.
Словно так устали от нервных потрясений, которые мы им причиняем, что решили побыть где-то подальше от нас.
Никого.
Только мы с Мишкой. Одни.
Молчим.
Он все пишет что-то…
Предвестники табора не выходили у меня из головы, и каждый раз, когда я оборачивался, чтобы посмотреть на Мишку, когда видел, что пишет он не просто с усердием — с остервенением, — мне казалось, что он не поглощен работой, нет, но, скорее, старается зарыться в нее, сбежать… от тех же самых мыслей, что и меня мучили.
Сбежать от Предвестников табора.
Но увязаешь в шалфейной траве, — увязаешь, как в сугробах.
(«Поэтому-то нам и придется бороться с Предвестниками табора. У нас просто нет выбора — мы не можем убежать»).
Бег
В очередной раз рассмотрев Мишку, я поворачивался на спину и снова представлял себе те долгие флаги в три оборотные буквы «С». Как это удавалось тем людям так умело подчинять ткань, чтобы флаги приняли именно эту форму? Да, они способны не просто на многое, но и на нечеловеческое. Этот трюк — соскакивание с велосипеда и тотчас продолжение бега, ни единого «кадра» на остановку, впрочем, и соскакивания-то не было — как я уже говорил, бег просто заменил езду на велосипеде…
Эти великаны с чемоданчиками, в которые упаковано мое детство, и белые одежды, порхающие от рояля — дамского туфля на каблуке; эти люди, играющие в пинг-понг (и шарику никогда не упасть, не отдохнуть — мне даже стало жаль его: вероятно, он уже измучался замедлять время); реку времени и весла, прикасающиеся к воде, — ухо не слышит плеска, но воображение тотчас достраивает его… у меня во рту.
Река времени.
Круги на воде подползают под стебли камышей. Память выхватывала их словно камерой: ничего уже не было в кадре, кроме этих кругов и солнечного света, который меняет остроту и переливается, — и снова воображение достраивает, на сей раз дольние музыкальные кварты — их несколько, следующих друг за другом, а не одна, как там, на поляне; пальцы упруго выбирают рояльные клавиши и так и не отпускают их, пока звук не иссякнет… почти. И тогда рука, взмывает вверх (звук не прерывается) и выбирает новую кварту.
На поляне не было и руки — эта кварта, которую я услышал, не была вызвана человеком.
Солнечный свет, путается в звенящих камышах, будоража ветер, который разгоняет платок, и тот, отбрасывая тень на землю, напитывает соком траву… а флаги, флаги тоже парят в это время?.. Все перетасовалось в моем воображении!
В очередной раз я поднимал голову, поворачивался на бок и смотрел назад, на Мишку, поверх спинки кровати — сгустка более плотной темноты, чем комнатный полумрак. (Один раз, сделав это слишком резко, я чуть не ударился головой о деревянную стойку). Этот свет на поляне каждый раз, как я представлял его себе, словно бы оставался внутри моих глаз, и я начинал видеть острее все предметы, которые тоже хоть сколько-нибудь были освещены, — предметы внутри этого желтого проема — эту салатницу на столе, в которую упиралась Мишкина тетрадь, и фонарик с вывинченной лампочкой, и деревянные заусеницы в световой трапеции на полу, в моей комнате.
Но главное, я видел острее людей — так мне казалось.
И тотчас остерегал себя: «Нет, не напрягай глаза слишком сильно. Не напрягай! Что если еще чуть — и увидишь всех людей наклеенными на остальную обстановку? — точно так, как Предвестники табора были наклеены на поляну. Это плохо! Это зло! Оно еще не вселилось в тебя, но может вселиться!..»
Но я и не напрягал глаз — пока что я просто видел острее — Мишку — вот откуда была эта нарастающая уверенность, будто и из его головы никак не выходят Предвестники табора, — он старается спастись, ускоряя очередную строку, но… нет, не выходит.