Премия
Шрифт:
Он с радостью заметил и Вольфа из бухгалтерии, одного на большой пустой правильный узор пустых квадратов столов. Баландин представил Вольфа не за этим, а за рабочим столом, и ему стало еще смешнее. Не зря он решил прогуляться через столовую, и очень довольный пошел дальше, как будто оставляя за спиной и все прочие учреждения, где глотались бутерброды, и пились чаи, где теперь одновременно все люди, жуя обед, говорят друг с другом и, жуя, смеются.
Однако Вольф был в том конце столовой не один. Невидимый у теневой стены сидел Сиропин. Он давно уже не ел, он давно уже смотрел на Вольфа. Сиропин в него всматривался не как другие немногочисленные присутствующие. По выражению лица и позе Вольфа он хотел понять, что тот делал у болота, а не почему он
К слову, потерянной загадкой остается то, почему не бросились спасать Вольфа, почему настолько чрезвычайное происшествие, как гибель человека, пусть и случайная, пусть и постороннего для многих человека, вернее, постороннего, конечно же, для всех Вольфа из бухгалтерии, все же не вызвало чрезвычайной реакции и решительных общих действий. Это явилось лишь забавным случаем, как будто прочтенным в газетенке. И даже тот самый единственный человек, который воспринимал этот случай чуть острее, Сиропин, который мусолил этот случай в своей голове дольше всех, который проявлял пусть не сочувствие, но хотя бы нервное любопытство, но и тот не пошевелил и пальцем, чтобы побудить попытки спасти Вольфа. Судьба послала Вольфу на спасение толпу ответственных людей, которые не только ничего не сделали, но и, конечно, забыли о нем в тот же вечер, как потом вообще об этом случае никогда не вспоминал никто.
Теперь же Сиропин незаметно косил на сидящего в центре столовой Вольфа, пытаясь поймать в его глазах злорадный блеск, неприкрытый намек, что тот всех опередил, завладел. Чем Сиропин и себе не смог бы это объяснить. Но чем дольше смотрел он на Вольфа, тем больше росло в нем ревнивое чувство, что его идею могут украсть, то есть сделать то, на что он сам долго не решался, хотя догадался об этом первый. И пока он колеблется, раздумывает, молитвенно мусолит, готовится к своему высокому свершению, какой-нибудь недалекий человек, вроде Вольфа, может просто все испохабить, открыто подать пример, пустить все топчущее пошлое стадо на водопой, надругаться над таинством причастия, разрушить ритуальный смысл идеи Сиропина. А смысл этот заключался в бережном прикосновении к тайне этого чистого источника, этого дара людям, который все тут называют болотом.
Много дней уже до этого Сиропин пребывал в приподнятом утомляющем чувстве благоговения перед своей разгадкой того, что пребывало на виду у всех остальных, тех, кому не дано было приблизиться к пониманию чуда, которое находится под самым носом всех этих слепцов. И это всеобщее неведение давало ему необычайное чувство своей избранности. Это приподнятое состояние духа переполняло Сиропина уже многие дни, копило его вдохновение на осуществление высокой миссии обладания источником тайны.
Короче, он собирался напиться из этой лужи. Сиропин верил, что это изменит его и его жизнь необратимо. Что, возможно, он потеряет всякое сходство с собой нынешним, изменится в непонятную еще для него сторону. Что потом назад пути не будет. Он станет обладать могуществом или хотя бы отражением могущества, которое приведет его к славе вещей или проклятию, а может и к погибели. Он собственной волей избранник великой непостижимой силы, и от него зависит, выдержит ли он эту ношу. Лишь от него зависит, выберет ли он испытание сверх обычной человеческой доли.
Обходя свои ряды архива, он все чаще останавливался у полки под буквой ... Б. Мысли о болоте обрели самостоятельную жизнь. Не возникало никакого желания, чтобы они исчезли. Сиропина раздражали суеверные слухи о болоте. Тем более, что болотом называть этот чистейший источник было крайне грубо. Он ежился, слушая все эти глупейшие россказни. Обидно было, что не тем все поражены в болоте; но одновременно он хотел, чтобы не был еще кто-то поражен. И тем более, чтобы поражался и вдохновлялся тем же самым, что и он.
Вся эта сопутствующая ересь убеждала Сиропина, что лишь он избран вдохновляющей догадкой.
Были знаки, и ведь они могли быть адресованы только Сиропину. На глазах разрастался в его архиве раздел по мелиорации. Именно на глазах. Эти шкафы были у самого входа в архив, и каждое утро, открывая свою дверь, Сиропин натыкался взглядом против воли на новые стеллажи с новыми папками проектов, новыми чертежами постройки каналов в засушливых степях.
Остановившись наугад у какого-нибудь нового шкафа, не дойдя до своего маленького стола, стоящего спиной к окну, Сиропин невольно сонно пролистывал эти прибывшие и уже кем-то расфасованные по полкам свежие пачки глубоко научных обоснований масштабных преобразований течений рек.
Он ничего в них не понимал, ни текста, ни формул. Но такое ва?ловое количество ровненько подшитой новой бумаги, расточимый ею свежий запах, делал его несомненно причастным ко всему потоку этих геологических преобразований, овеществленных в запахе свежайшей целлюлозы, распирающем весь огромный объем его рабочего места, огромный объем его легких в груди, и уже свербел в носу. И в голове Сиропина течения вод разрастались в обогащаемую человеческой мыслью и заботой глобальную живую паутину с толстыми синими паутинками.
И это было только одним из множества обстоятельств, относящихся к метафизически кричащим знакам, направляющих Сиропина по теме рек, озер, водоемов, прочих скоплений воды, их ревущих потоков, необъятных водохранилищ, бесконечного круговорота течений, песчаного дна с игривыми солнечными змейками, полям водорослей, качающимся как утопленные волосы, и сверкающему вверху голубому небу, ломанному под толстой водой.
Были в его архиве и залежи старых красивых календарей с огромными фотографиями на каждый месяц - гладких озер, цветущих болот, мелких зеленых жиж под плотными древесными тенями, прилива, рассекаемого острыми скалами фиорда.
Везде сходство поразительное. Везде та же вода. И даже встреченная на улице лужа уже не могла не наводить на совершенно определенные образы.
Были в архиве и другие старые снимки. Эти открытки очень трогали, потому что были хоть и старыми и, казалось, незнакомого времени, но своими. На них был скелет много лет назад. Выгляни за дверь, выйди во двор, и всё тоже тут же. Скелет вышел на снимке не очень хорошо, как будто был схвачен камерой в тот момент, когда собрался пригубить из огромного стакана горячего киселя. Но всё та же россыпь бесконечных рядов блестящих на солнце окон, аллейки и большой сквер и те же скамейки, наверно. По линейке выстроились, перед тем, как пойти на экскурсию, белоснежные юные пионеры. А забавным и трогательным было то, что эти ребятишки с накрахмаленными снежными воротничками и огромными алыми галстуками - не каждый день снимаешься на цветную открытку - тоже не чужие. Сиропин со слезным удивлением узнавал почти всех пионеров, даже тех, чьи радостные лица сверкали пятнышками в дальнем конце стройного ряда. Своего среди пятнышек распознать он не мог. Теперь многие из них выдающиеся ученые, инженеры, изобретатели, рабочие, посудомойки, и уж точно все они стали здешними кадрами. Скелет такой же, а они нет.
Поток информации, поступающей в архив, но больше - выкопанной в нем, увлек течением всю эту мешанину красок и журчащих звуков, принадлежащих Сиропину, и собрал ее, цепляющуюся за выступающие камни и мертвые ветки, в огромный ком, который уже в силу одной только своей массы и объема являл собой очевидно небезосновательное неподвижное пятно на поверхности этого половодья.
Сыграло свою каталитическую роль и особое научное излучение скелета в силу скопившейся тут критической биомассы именитых ученых. И облученному Сиропину со своим вышеупомянутым комом, каким-то образом, путь от наемного работника, присутствующего в архиве, до хранителя метафизической памяти, тайны и истины казался очень коротким.