Презент для незнакомки
Шрифт:
Я снова взглянул на листы. Несколько раз, просмотрев колонки цифр, я вдруг подумал: причём здесь профессор Голованов? И именно в работах известного учёного я нашел ключик. Раньше он занимался ростом трещин, но ведь он мог и использовать свою теорию, наоборот, к процессу залечивания трещин и срастанию частиц. Для этих процессов требовались колоссальные усилия, но, возможно, они и достигались, когда вся нагрузка от бурового станка сосредотачивалась на одной частичке. Вероятность образования сростков была очень маленькой, но непрерывно работающие станки, засыпанные миллионами частичек, создавали
В небе над Сокольниками выстроилась многоэтажная радуга. Тропинки и аллеи, опустевшие во время дождя, стали наполняться людьми. Я шёл к спортивной площадке, но не по кротчайшей тропке, а по широкой аллее, где было проще обходить лужи. На лавочке под раскидистым дубом я увидел Нину, сидевшую в обнимку с Серегой Харлеем.
— Не знал, что рокеры — твоя слабость. — Сказал я вместо приветствия.
— А ты не можешь без того, чтобы не сказать какую-нибудь гадость, — фыркнула Нина.
— Я смог узнать кое-что, интересное для тебя.
— Новые результаты рентгеновского анализа? — Оказывается, она оценивает мои способности не без скепсиса.
— Нет. — После этого я рассказал ей свою интерпретацию теории Голованова и о коммерческой деятельности Якобсона.
— Это занятно, но извини, извини, нам некогда.
Они сели на мотоцикл и, форсируя двигатель без глушителя, укатили, разбрызгивая воду из луж, но через минуту парк вновь погрузился в тишину и мокрый песок быстро разглаживал и залечивал шрамы от рифленых шин.
На спортивной площадке я встретил Лиду, вернувшуюся из Турции. Но сразу поговорить с ней мне не удалось из-за Группенфюрера. Его угораздило на днях прочесть что-то популярное об инфракрасном излучении, и теперь он занимался просвещением окружающих. Он одаривал нас отрывшимися ему истинами, словно милостями, постоянно давая понять, что самое ценное у него ещё припрятано, и мы как бы были обязаны поклонятся чему-то недосказанному, а заодно и ему самому. Он напоминал мне то ли самодовольного лавочника, приписавшего своему ларьку глобальное, а то и космическое значение, то ли телеведущего, готового часами молоть чепуху, ради того, чтобы его увидели, и уверенного в том, что миллионы телезрителей стали счастливы от этого.
— Ты что, не признаешь того, что об этом говорит наука? — Он произнес слово «наука» настолько вальяжно, будто давая понять, что наука и он сам совершенно неотделимы и от того мои ухмылки были явно неместными.
— Наука изучает кометы, которые не видно без телескопа и совершенно не интересуется радугой, которую видят все, — ляпнул я, первое, что пришло в голову.
Более весомо в дискуссии прозвучал Лидин прагматизм. Она предложила Группенфюреру разогреть пиццу по его теории. Тут Группенфюрера как подменили. Из надменного, самовлюблённого гуру-самозванца, он вдруг превратился в простого, весёлого, инициативного парня, который быстро разжег костёр и организовал поход за пиццей. Но когда принесли пару коробок с замороженным флорентийским полуфабрикатом, он опять начал излагать теорию излучений, с показной грациозностью в духе сценического фехтования, размахивая головешкой. Пицца получилась основательно присыпанной пеплом, пикантно пахнувшая дымом, чуть зачерненная копотью, но противно холодная. Я не смог проглотить ни кусочка.
На дым костра пришёл главный враг тишины в Сокольниках и их окрестностях по прозвищу Гитараст. Он пел песни собственного сочинения. Лиде казалось, что он пел излишне громко, мне — излишне долго. Поэтому мы с Лидой оставили сидевших у костра пиццеедов и, побродив по лесу, сели в кустах. Мы много разговаривали, но разговор был какой-то пустой, не касавшийся чего-то главного. Может быть оттого, что я не смог сосредоточится из-за преследовавшего меня по всем Сокольникам запаха дыма, воскресавшего привкус холодной пиццы. А может быть оттого, что я не мог внимательно слушать свою собеседницу из-за доносившихся обрывков песен Гитараста.
Начался дождь. Я проводил Лиду до подъезда, а сам собирался, воспользовавшись непогодой, дома дописать одну маленькую повесть. Обнаружив, что, блуждая по кустам с Лидой, я выронил авторучку, пошёл к киоску Роспечати, где кроме авторучки купил свежую газету.
Газеты я читал чрезвычайно редко, не чаше, чем раз в году, хотя друзьям говорил, что их вообще не читаю, точнее, я говорил, что в последней прочитанной мной газете был некролог об одном генеральном секретаре, фамилию которого я не помню.
Именно к чтению газеты я и приступил, придя домой. О чём была первая прочитанная статья, я точно не запомнил, то ли об инфляции, то ли о каких-то других экономических проблемах. А вот вторая статья произвела на меня яркое впечатление. Прокуратура раскрыла серию афер с алмазами, торговцы которыми подменяли крошку, которая стоила два доллара за карат на крупку, карат которой стоил сто долларов. Повесть, которую я писал, также была посвящена махинациями с алмазами. Неужели всё, что я пишу, обязательно сбывается?
Меня совсем не радовала роль пророка. Скорее пугала какая-то причастность к чему-то нехорошему, ужасному. Наверняка, из-за этого ощущения причастности я не любил читать газеты. Именно газеты внушали мне причастность к социальной несправедливости, к катаклизмам и к катастрофам. Я не участвовал ни в каких военных конфликтах, но и никогда не требовал их прекращения. Не может же пассивность являться основой ощущения причастности? Раньше много говорили о необходимости какого-то покаяния. Но ведь покаяние невозможно без причастности.
Писать мне расхотелось. Я включил телевизор. Судя по программе, вскоре должен был начаться итальянский фильм. Мне всегда нравился итальянский кинематограф, особенно периода его расцвета. Период кризиса начался с того, как стали снимать фильмы о том, как снимают фильмы. Но почему-то, если писатели писали книги о том, как они писали книги, то это я не связывал с кризисом литературы.
Фильм должен был начаться через несколько минут, а пока транслировали криминальную хронику. Я увидел репортаж об убийстве Якобошвили, — по словам репортёра — известного предпринимателя.