При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Характерно это «быть может» – Баратынского не зря сравнивали с Гамлетом. Но сомневаясь во всем, включая собственный дар, он знал, что «дарование есть поручение». И, подобно Гамлету, был верен Пятой заповеди – почитал отца. Любить ту, с которой соединила твой жребий насмешливая судьба, растить детей, строить дом, сажать лес – значит, помнить об отце, человеке в полном смысле слова, довременно удалившемся в обитель теней. Только по отцовской стезе можно вернуться в потерянный рай. Об этом – «Запустение» (1832), стихи, навеянные посещением заброшенной, одряхлевшей (как
Несбывшийся гений
Николай Михайлович Языков (1803–1847)
Личность и судьба Языкова так «удобно» укладываются в трафарет, что поневоле берет досада. Перечитывая современников поэта, дотошных исследователей, несхожих эссеистов, быстро понимаешь, что различаются их суждения не смыслами, а оценкой. Точнее оттенками оценки. Потому что даже Белинский, Языкова не любивший и, надо думать, изрядно помотавший нервы своему – и без того злосчастному – «антигерою», хорошо знал: Языков – поэт истинный. «Стихи Языкова блестят всей роскошью внешней поэзии, и если есть внешняя поэзия, то Языков необыкновенно даровитый поэт, он много сделал для развития эстетического чувства в обществе: его поэзия была самым сильным противоядием пошлому морализму и приторной элегической слезливости. Смелыми и резкими словами и оборотами Языков много способствовал расторжению пуританских оков, лежащих на языке и фразеологии…» Ну да:
Разгульна, светла и любовнаДуша веселится моя;Да здравствует Марья Петровна,И ножка, и ручка ея.Как розы денницы живые,Как ранние снеги полей —Ланиты ее молодыеИ девственный бархат грудей.Как звезды задумчивой ночи,Как вешняя песнь соловья —Ее восхитительны очиИ сладостен голос ея.Блажен, кто роскошно мечтая,Зовет ее девой своей;Блаженней избранников раяСтудент, полюбившийся ей.«Внешняя поэзия» – титул обидный, но «вдыхая» шедевр Языкова, где банальность лезет на банальность, граничащие с безвкусицей «красивости» перемежаются рискованными интимностями, а торжественная пышность растворяется в непритязательной шутке, понимаешь, что имел в виду «неистовый». И почему не мог он обойтись без словца «роскошь». Как и сам Языков, небрежно шваркнувший аляповатое и трогательно живое однокоренное наречие. Сама безграмотность («роскошно мечтая»!) тут на потребу. Потому что – свобода и чудо, раздолье соловьиного клекота, ошеломляющий восторг – «никуды не обращенный». Это уже не язвительный супостат Белинский – это мудрый и сердечно расположенный Жуковский. Достоянием же публики его строгие слова сделал друг-наставник позднего Языкова, связывавший с ним грядущий апофеоз русской поэзии, – Гоголь. Тут же – в выросшей из писем к Языкову статье «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» – заметивший: «Стыдно тратить лирическую силу в виде холостых выстрелов на воздух, когда она дана тебе на то, чтобы взрывать камни и ворочать утесы».
Выходит, что Языков тратился на холостые выстрелы? Так и выходит – в другой гоголевской статье, «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность». Той самой, где приведена хрестоматийная характеристика Языкова. «С появлением первых стихов его всем послышалась новая лира (да, послышалась, сперва чуткому Дельвигу, а там и Пушкину, Баратынскому, Денису Давыдову… – А. Н.),
Как не поразиться! Вот Языков, раскручивая банальный четырехстопный хорей, чередуя «правильные» четверостишья с пятистишьями, где «лишняя» строка резко динамизирует и без того рвущуюся вперед речь, скорбит о том, что ему «не пишется».
Небо знойно, воздух мутен,Горный ключ чуть-чуть журчит,Сад тенистый бесприютен —Не шелохнет и молчит.Попечитель винограда,Летний жар ко мне суров;Он противен мне измлада,Он, томящий до упада,Рыжий враг моих стихов.Сколько ни сыскано прообразов для Мандельштамовых «Стихов о русской поэзии», а мне все слышится в них голос Языкова. Дальше того краше:
Ну-те, братцы, вольно, смело,Собирайся, рать моя!Нам давно пора за дело!Ну, проворнее, друзья!Неповертливо и ломкоСлово жмется в мерный строй,И выходит стих не емкой,Стих растянутый, не громкой,Сонный, слабый и плохой.Череда словно сшибающих друг друга эпитетов полнит стих неукротимой энергией, мы воочию видим, как рождается чудо, и ничего, кроме овладевшего поэтом и передавшегося нам соловьиного захлеба, не чувствуем. Тут-то Языков и принимается объяснять, почему у него стихи «не получаются». (Хотя получились – и какие!)
Право, лучше знаменитыйНаш мороз: хоть он поройИ стучится к нам сердито,Но тогда камин со мной.Мне тепло и горя мало,Хорошо душе тогда,В стих слова идут не вяло,Строен, крепок он удалоИ способен хоть куда.Да уж – «хоть куда». Не знаешь, чему больше дивиться: канцелярскому определению мороза, прокладкам местоимений, неуклюже держащим размер (как у начинающих графоманов), почти пародийному «не вяло» или аграмматичному «способен» (хочется спросить: «на что способен-то?»). Набравший скорость метр вдруг теряет резвую стать – прежде бежавшие слова теперь действительно «идут». Зато все «правильно» – нешто на германщине по-нашенски напишешь? Полшага до жалоб в послании Гоголю.
Отрады нет. Одна отрада.Когда перед моим окномПлощадку гладким хрусталемОледенит година хлада;Отрада мне тогда глядеть,Как немец скользкою дорогойИдет, с подскоком, жидконогой, —И бац да бац на гололедь!Красноречивая картинаДля русских глаз. Люблю ее!Понятно, что шутка. (Наверняка реального «жидконогого немца» добродушный Языков пожалел.) И что на чужбине житье не сахар (а тяжелый недуг домой не пускает), тоже понятно. И все равно тоска берет. Как и от истеричной хулы «не наших». («Умирающей рукой некогда любимый поэт, сделавшийся святошей от болезни и славянофилом по родству, хотел стегнуть нас; по несчастью, он для этого избрал полицейскую нагайку…» – Герцен). Как и от громокипящих осанн родным, друзьям и сочувственникам. И – от многих ранних стихов, где клубится «буйство молодое», грохочут стаканы, льется вино, шумят дерптские студиозусы, красавица попеременно получает мадригалы и инвективы, а веселый буян временами вспоминает о гражданском долге.