При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Ох!
Мы не знаем, сколь серьезны были вольные настроения молодого Языкова и религиозно-народные идеалы Языкова «позднего» (по сути, тоже молодого – он умер в 43 года). Думаю, он всегда был искренен, всегда искал «идею», а «идеи» всегда гнули его дар. В восхитившем Жуковского и Гоголя «Землетрясении» провисает «моральная» концовка, где поэту рекомендуется приносить «дрожащим людям молитвы с горней вышины». Кажется, просто: не сбивай смолоду Языкова либеральные друзья, а потом – Гоголь, Хомяков и Киреевские, кипел бы его хмель, славилась Марья Петровна, летела «на скользки волны быстрокрылая ладья»…
Увы, не так. Во-первых, не всякого собьешь. Рядом с Языковым жил сочинитель, которому все подряд давали важные уроки, стремясь уберечь
Дальше тоже чудесно, но и так все ясно. Гений. Несбывшийся. Пусть несбывшийся, а все гений.
Мужайся, сердце, до конца
Федор Иванович Тютчев (1803–1873)
Общеизвестно, что Тютчев написал очень мало. Менее известно (хотя тоже далеко не тайна), что сочинял он всю жизнь. Мальчиком вопрошал «любезного папеньку»: «В сей день счастливый нежность сына / Какой бы дар принесть могла?» Умирая складывал из непослушных слов корявый монолог о жизни, что «над нами тяготеет / и мучит нас как кошемар». Таимое и – тут не обойтись без любимой Тютчевым конструкции – «как бы случайное» стихотворство было для него живейшей личной потребностью. Больше, чем кто-либо из русских поэтов, Тютчев имел право сказать – пишу для себя. И не прибавлять пушкинского разъяснения – печатаю для денег, ибо публикациями занимались друзья и поклонники, а доходу они не приносили.
В 1850 году Тютчев обмолвился странным восьмистишьем.
Среди громов, среди огней,Среди клокочущих страстей,В стихийном, пламенном раздоре,Она с небес слетает к нам —Небесная к земным сынам,С лазурной ясностью во взоре —И на бунтующее мореЛьет примирительный елей.Явись эти строки без названия, читатель был бы обречен искать ответ загадки. Кто эта самая она? Вера? Любовь? Истина? Радость? Тютчев избавил нас от труда, дав заголовок – «Поэзия». Закономерно и – после Жуковского и Пушкина – никак не ново. Парадокс в том, что в стихах Тютчева, где громов, огней и прочего стихийного пламенного раздора предостаточно, примирительного елея почти нет. Так и в самой «Поэзии»: созвучие, связующее зачин и финал (огней – страстей – елей), нарочито бедно, потребно усилие, дабы, преодолев клокотание центральных строк, ощутить его рифмой, прорваться к затаенной и приглушенной гармонии. Тютчев знает, чем может и должна быть поэзия, но пишет иначе.
Да и пишет ли? Многажды отмеченная
Поэзия – это миг. Вспышка зарницы. Начало грозы. Глас жаворонка, прекрасного гостя утра в поздний мертвый час мглистого и ненастного вечера, потрясающий душу, «как безумья смех ужасный».
И сквозь опущенных ресницУгрюмый тусклый огнь желанья.Какой тут примирительный елей? За мгновение ослепительного счастья, за вдруг достигнутую полноту бытия (или небытия – «Дай вкусить уничтоженья, / С миром дремлющим смешай!») неизбежно последует жестокая расплата. Тоска по небесной отчизне (ее относительной заменой нередко оказывается благословенный итальянский юг, противопоставленный холодному северу, где даже деревья видятся лихорадочными грезами, дурным и обманным наваждением) никогда не может разрешиться. Уже в раннем «Проблеске», где стенание Эоловой арфы оборачивается печалью низверженной на землю ангельской лиры, за мнимо освобождающим взлетом следует катастрофическое падение:
Как верим верою живою,Как сердцу радостно, светло!Как бы эфирною струеюПо жилам небо протекло!Нет, не зря вылезло вечное тревожно оговорочное тютчевское «как бы». Сравнение не тождество. Небо осталось небом и не вошло в бренную плоть.
Но, ах! не нам его судили;Мы в небе скоро устаем, —И не дано ничтожной пылиДышать божественным огнем.Едва усилием минутнымПрервем на час волшебный сонИ взором трепетным и смутным,Привстав, окинем небосклон, —И отягченною главою,Одним лучом ослеплены,Вновь упадаем не к покою,Но в утомительные сны.Здесь нет не только покоя, но и реальности как таковой: либо «волшебный сон», либо «утомительные сны».
Как дымный столп светлеет в вышине! —Как тень внизу скользит, неуловима!..«Вот наша жизнь, – промолвила ты мне, —Не светлый дым, блестящий при луне,А эта тень, бегущая от дыма…»В дымно-тенистом мире нет и быть не может ничего устойчивого. Поэтому символы «ночи» и «дня» в стихах Тютчева легко меняют смыслы: «день» может защищать от ночи, а может и скрывать ее могучую темную истину; ночь может страшить песнями родимого хаоса, а может сулить освобождение от раскаленной дневной суеты. Поэтому и в миг высшего блаженства явственно слышатся иные звуки и встают зловещие картины. Бедному нищему, что бредет по жесткой мостовой, недоступна прохлада «роскошных светлых луговин», «лазурный грот» и «пыль росистая фонтана», но тот, кто оказался в саду, всегда знает, что творится за его оградой:
Треск за треском, дым за дымом,Трубы голые торчат,А в покое нерушимомЛистья веют и шуршат.Я дыханьем их обвеян,Страстный говор твой люблю…Слава Богу, я с тобою,А с тобой мне – как в раю.«Как в раю» вовсе не означает «в раю». В раю не чувствуют, что рядом «пламя рдеет, пламя пышет».
Чем острее и глубже переживается вдруг нахлынувшее счастье, тем оно сомнительнее.
Какое лето, что за лето!Да это просто колдовство —И как, спрошу, далось нам этоТак ни с того и ни с сего?…