При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
В предисловии к изданию двух первых частей «Ижорского» (1835) Кюхельбекер противопоставит свою мистерию пьесам Шекспира и его последователей, Шиллера и Гете. «Наш «Ижорский» создан не по сим образцам, а более по примеру аллегорических игрищ Ганса Сакса, Братий страстей Господних (Freres de la Passion), английских менестрелей, немецких мейстерзингеров и, если угодно охотникам до имен более громких, Кальдероновых Sacramentales» [71] . Средневековые ориентиры, явственно сказавшиеся в третьей части мистерии, были значимы уже в начале работы. «Русский Фауст» должен был не повторить, но оспорить «Фауста» немецкого, гетевского.
71
Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 747.
В «Ижорском» повелитель зла Бука не только клеймит новейшие («романтические», англо-германские) выверты русской литературы, которые стоят вывертов старых («классических», французских), но и высказывается о природе человека. С точки зрения Буки, опыты Кикиморы над российской словесностью
72
Там же. С. 289.
В этих словах без труда распознается негатив речи Господа о Фаусте в «Прологе на небесах»:
Wenn er mir jetzt auch nur verworren dient,So werd ich ihn bald in die Klarheit fuhren.Wies doch der Gartner, wenn das Baumchen grunt,Das Blut und Frucht die kunft'gen Jahre zieren [73] .Если Господь уверен в конечном спасении Фауста, то Бука в конечной гибели русского Фауста. Кюхельбекер гораздо строже Гете относится к индивидуализму, последовательными стадиями которого он полагает гедонизм, связанный с просветительской традицией (Ижорский до начала действия), «элегическое» разочарование (пресыщенность Ижорского в первой части), байроническое своеволие, ведущее к преступлению [74] .
73
Goethe J. W. Faust. Berlin und Weimar, 1975. S. 75. В переводе Б. Л. Пастернака: «Он служит мне, и это налицо, / И выбьется из мрака мне в угоду. / Когда садовник садит деревцо, / Плод загодя известен садоводу»; цит. по: Гете И. В. Собр. соч.: В 10 т. М., 1976. С. 17.
74
Ср. наброски предисловия к несостоявшемуся изданию полного (трехчастного) текста мистерии: Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 750.
Вероятно, первоначальный план мистерии предполагал гибель демонического героя. Намеком на такой исход может служить вторая песня ямщика (1 действие, 1 явление). Если его первую песню («Как из-за моря, из-за синего / Добрый молодец возвращается…») Ижорский распознает, заканчивает и отказывается принимать на свой счет («Я? Я не жду отца: давно уж мой старик / Покоится за Охтой на кладбище. / А мать, родя меня, / Терзаясь и стеня, / От сей земли ушла в бессменное жилище. / Я матери своей, приятель, не знавал, / На родине любовью не сгорал; / С невестой мы не расставались… / Не отгадаю я, / Чему веселые друзья, / Со мной бы встретясь, посмеялись» [75] ), то на вторую никак не реагирует. Ямщик обрывает ее после четырех строк, однако строки эти внимания стоят – в них четко обозначен один из популярнейших сюжетов романтической эпохи, «русалочий», восходящий к балладе Гете «Рыбак» [76] :
75
Там же. С. 281.
76
В стихотворении «Лес» (условно датируется рубежом 1810—1820-х годов) Кюхельбекер «склонял на русские нравы» другую балладу Гете о губительной любви темных сил к человеку, близко родственного «Рыбаку» «Лесного царя». См.: Там же. Т. 1. С. 122–123.
Рискнем предположить, что вторая песня ямщика предсказывает финал истории Ижорского и развязку мистерии по первоначальному замыслу. Подтверждением тому служит метаописательный эпизод третьей части (действие 2, явление 2; работа над этим действием была завершена 23 февраля 1841 года, что отмечено в дневнике Кюхельбекера).
Ижорский, расслышавший тайный смысл песни гусляров о Блудном сыне и сказки Зосимы, уже близок к духовному возрождению. В это время Поэта посещает Кикимора, не оставивший своих забот о русской литературе. С точки зрения беса, грядущая – и соответствующая окончательному тексту мистерии – «позитивная» развязка скучна и не современна. «Ижорскому» Кикимора противопоставляет роман, в котором легко угадывается «Герой нашего времени» [77] . Затем он предлагает Поэту свой план:
77
Об отношении Кюхельбекера к Лермонтову см. статью А. Е. Ходорова: Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 238 (там же литература вопроса).
78
Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 429.
План Кикиморы точно следует пророчеству второй песни ямщика; его «новое» оказывается на поверку кое-кем (но не Поэтом и стоящим за ним автором мистерии) забытым старым. Встречая в словесности второй половины 1830-х – начала 1840-х годов «повторения» своих давних, не всегда успевших воплотиться решений, Кюхельбекер испытывает одновременно чувство притяжения и отталкивания, в дневнике и письмах он часто напоминает и о своем приоритете, и об исчерпанности некогда привлекавших его художественных ходов, иной раз почти восхищаясь теми, кто сумел в дерзаниях пойти до конца. В первую очередь, это относится к Лермонтову.
Согласно позднему Кюхельбекеру эффектное наказание грешника упрочивает позиции сил зла (вспомним уверенность Буки в обреченности Ижорского и прочих Евиных детей). Живописание страстей, пороков и ими обусловленных гибельных финалов опять-таки оказывается на руку бесовскому племени (недаром все же Кикимора уделяет такое внимание проблемам эстетики и поэтики). Отсюда необходимость для Кюхельбекера радикальной перестройки первоначального плана мистерии.
О славной поэме, бесславной мистерии и достославном романе в стихах
В кишиневском письме от 23 марта 1821 Пушкин взывал к Дельвигу: «Напиши поэму славную, только не четыре части дня и не четыре времени, напиши своего “Монаха”. Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел» [79] . Несомненно речь идет о давнем замысле Дельвига: эпистолярные контакты друзей после отбытия Пушкина на Юг были минимальны (здесь же Пушкин сетует «до меня дошло только одно из твоих писем <…> ты не довольно говоришь о себе»), а ироническое цитирование послания А. Ф. Воейкова «К Ж<уковскому>» (1813) [80] не только указывает на жанровую антитезу (истинная поэма должна быть «байронической», а не «описательной»), но и шутливо намекает на медлительность адресата, способную свести на нет богатый «план». (Как известно, загодя воспетая Воейковым поэма Жуковского «Владимир» так и не была написана.) Учитывая известную склонность Дельвига к устным рассказам о будущих сочинениях, легко предположить: в Петербурге (или еще в Лицее) он поведал Пушкину о некоем замысле. Любая его реконструкция заведомо спорна, но характеристики, которые Пушкин дает чаемой поэме, указывают не на комический («антиклерикальный») извод жанра (в духе пушкинского «Монаха»), а на совсем иную традицию.
79
Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1079. Т. 10. С. 23.
80
Ср.: Поэты 1790—1810-х годов. Л., 1971. С. 278.
Кажется вероятным, что Дельвиг намеревался вышивать свои узоры по канве романа М. Г. Льюиса «Монах» (1796), точнее – по его русской версии – «Монах францисканский, или Пагубные следствия пылких страстей. Сочинение славной г. Радклиф» (СПб., 1802–1803; 4 части; пер. с французского И. Пвнкв <И. Павленков> и И. Рслкв <И. Росляков>; 2-е изд. – 1805 [81] ). В поддержку этой версии можно выдвинуть три аргумента. Во-первых, это популярность романа Льюиса («квази-Радклиф») в кругу обычных, далеких от интеллектуальной элиты, читателей. (Дельвиг родился в типичной «среднедворянской» семье обрусевших немцев, не слишком отягощенных «культурой»; до поступления в Лицей он не знал иностранных языков. Русский извод «Монаха» вполне мог входить в круг его отроческого чтения.) Во-вторых, известен устойчивый интерес Дельвига к «страшным» и «мистическим» сюжетам [82] . В-третьих, показательна легкость с которой Пушкин «переводит» замысел Дельвига в ставший для него актуальным «байронический» регистр. (Бредить Байроном Пушкин начинает только на Юге, а опереди Дельвиг своего однокашника на байронической стезе в петербургские годы, этот удивительный факт был бы как-то зафиксирован.)
81
Об этих переложениях романа Льюиса см.: Вацуро В. Э. Готический роман в России. М., 2002. С. 210–214.
82
Лотман Ю. М. Пушкин. СПб., 1995. С. 347–348.