Прикладная метафизика
Шрифт:
Существует практическая неразличимость между универсальным пофигизмом Емели и мудростью дао. Истинно мудрый живет в образе Емели, как Поднебесная, спрятанная в Поднебесной.
«Ровный и свободный становится безмятежным и безразличным. К ровному, свободному, безмятежному и безразличному не вторгнутся ни горе, ни беда, поэтому свойства его целостны и разум не страдает. Он не опередит другого ни ради счастья, ни из-за беды — лишь вынужденный шевельнется, лишь поневоле поднимется, отбросив знание и житейскую премудрость, следует естественным законам, поэтому для него нет ни стихийных бедствий, ни бремени вещей, ни людских укоров, ни кары душ предков. Он живет, будто плывет по течению, не мыслит и не заботится, не предвидит и не рассчитывает,
Очевидно, что речь идет о совершенномудром даосе, пребывающем в недеянии, но образ Емели вырисовывается на заднем плане. Главное различие обозначено интонацией рассказчика, однако инструкции увэй вполне могут быть снабжены и конспиративной интонацией. Емеля не мыслит, не заботится и не рассчитывает, «лишь вынужденный шевельнется», лишь поневоле подвинется, нет для него людских укоров, живет, будто плывет по течению… Да он и в самом деле плывет по течению, заточенный в бочке, и не спешит прибегнуть к щучьему веленью. «Ибо учитель способен на это, но способен и не делать этого».
Емелю упрекают в бестолковости и бесполезности; внутренняя готовность согласиться с подобными упреками чаще всего и позволяет ему спокойно лежать на печи. Между тем в книге Чжуан-цзы есть целая теория бесполезности, глубоко продуманная и не имеющая аналогов в других философских системах. Все «полезное» может пригодиться, а значит, может быть использовано другим, и уж конечно не в интересах этого «полезного», а в интересах другого. У Чжуан-цзы приводится много примеров роковой полезности домашних животных, растений и, разумеется, людей. Годный к войне на войне и погибнет… Трудолюбивого запрягут, добродетельного обременят заботами. Резюмируются все эти многочисленные построения следующим образом:
«Гора грабит сама себя деревьями. Масло сжигает само себя в светильнике. Корицу срубают оттого, что она съедобна. Лаковое дерево срубают оттого, что оно полезно. Все знают, как полезно быть полезным, но никто не знает, как полезно быть бесполезным» (150). Емеле, по крайней мере, это прекрасно известно, и он, как истинный аскет бесполезности, воплощает самые глубокие черты русской ментальности, близкородственные Чжуан-цзы и другим корифеям недеяния.
Потому и отдыхает Емеля, и спокойно слывет дураком, что превзошел других по глубине рефлексивного счета, потому что не хуже Чжуан-цзы понимает пользу бесполезного и знает, что в бестолковости есть свой толк.
Апофатическое описание недеяния с удивительной точностью выражено в современной русской житейской мудрости. Я имею в виду следующую историю.
В одном доме засорился канализационный люк. Вызвали сантехника; тот приходит, как и положено мастеру, в спецовке. Вслед за ним ученик в обычной одежде несет чемоданчик с инструментами. Мастер спускается в люк и почти полностью исчезает в прорвавшейся канализации. Лишь время от времени он выныривает, чтобы глотнуть воздуху и скомандовать ученику: «Плоскогубцы!», «Проволоку!», «Молоток!» Наконец неисправность устранена. Мастер гордо выбирается из люка, отряхивает налипшую субстанцию, пахнущую протестантской этикой и духом капитализма, и назидательно говорит бестолковому ученику: «Учись, балбес, а то так всю жизнь и будешь плоскогубцы подавать!» Нет сомнений, что Емеля балбес, то есть дурак именно в этом смысле.
Для европейской этики с ее простенькой двучленной моралью продуцировать подобную максиму невозможно. Однако в книге Чжуан-цзы мы находим немало схожих историй, разнообразных притч о мастере, который делает свое дело, будто ничего не делает, говоря при этом: «Как же должен быть совершенен тот, кто воистину не делает ничего».
Взять хотя бы историю, рассказывающую об уроде Шу, чей подбородок касался пупка, плечи возвышались над макушкой, пучок волос торчал прямо в небеса. Шу, благодаря своей убогости, избежал многих жизненных передряг и дожил до глубокой старости.
Идея пользы бесполезного имеет и глубокую онтологическую подоснову; вообще онтология недеяния ставит под вопрос обоснованность аристотелевских категорий, в первую очередь «чтойности». Чтойность конкретного сущего опирается на понятие конкретного свойства как основу устойчивой экземплярности. Но свойство всякой вещи способствует скорее ее не-сохранению, чем сохранению. Яблоку приписывается свойство сладости и сочности, но задумаемся: для кого это «свойство» свое? Свое оно отнюдь не для яблока, а для меня. Я нахожу или размещаю его в яблоке, чтобы съесть, окончательно присвоить. Стало быть, чтойность яблока представляет собой типичное «мойство», его бытие-для-меня, не fur sich, а именно fur mich. Для самого же яблока приписываемое ему свойство является предельным чужеством, источником погибели. Лаковое дерево губит себя своими «полезными свойствами», масло сжигает себя в светильнике.
«Полезный объект» — это, по сути дела, не носитель свойств, а их носильщик. Носильщик, таскающий чужой багаж, то есть чужой для себя, но свой для меня. Я и различаю носильщиков не по их собственным именам, а по переносимому багажу: эй ты, яблоко, пирожок, уголь, нефть, носитель таких-то и таких-то свойств, подай-ка их мне, хочу ими воспользоваться! А после этого можно и приласкать: полезная вещь, имеет полезные свойства.
Понятно, что пребывающий в недеянии не носит багажа, будучи «человеком без свойств» в самом предельном смысле слова, уродом Шу или дураком Емелей. Лишь вынужденный шевельнется, лишь поневоле подвинется. Его не различить, как серое на сером, и такова очевидная польза бесполезного. Что с дурака-то взять, может, хоть воды принесет, хоть плоскогубцы подаст, — но ведь есть «две большие разницы» в том способе, которым достает тебя мир, в том, чем ты ангажирован — командой «подай плоскогубцы!» или призывом «полезай в говно!». Конечно, можно возвеличить и опоэтизировать именно второй способ ангажированности, представив его, например, как призвание, призванность, в чем, согласно Максу Веберу, и была главная заслуга Лютера, Кальвина и других. Следующим этапом поэтизации стал «зов бытия» и «зов совести» Хайдеггера, расцвеченный героическими красками французского экзистенциализма.
Услышав зов бытия, следует встать и идти по направлению к Первоисточнику зова, тогда можно удостоиться одобрения философа, воспевающего величие и важность выбора, дескать, «ессе homo!». Лао-цзы, Чжуан-цзы и Емеля поступают иначе. Услышав зов бытия (в любой форме, например, в такой: «Пойдем за мной, я сделаю тебя ловцом человеков!») и произведя быстрый подсчет, они ответят: «Неохота!» Реакцию со стороны героической философии представить себе нетрудно: «Да ты просто дурак, так и будешь всю жизнь плоскогубцы подавать». И еще что-нибудь о преимуществе горения перед коптением. Емеля принимает прозвище, слушает, наматывает себе на ус и «посредством знаний воспитывает безмятежность». Так недеяние переходит в совершенство круговой обороны от мира, и в этом, как мы увидим, есть великая сила.
Вернемся к параллелям. Отказ Емели явиться к царю — прямо-таки общее место даосских притч. Даос, который хоть однажды не отверг приглашения Сына Неба поуправлять Поднебесной, как бы еще не совсем настоящий даос. Должен же быть повод продемонстрировать мастерство безразличия к ставке, будь то черепица, серебряная застежка или Поднебесная. Отказ от управления и вообще от царской милости обоснован точным рефлексивным подсчетом, как это видно на примере с учителем Ле-цзы и царем Цзы Яном.
«Находясь в нужде, Ле-цзы отощал от голода. Услышав об этом, Цзы Ян велел одарить его зерном, однако Ле-цзы поклонился, но подарка не принял. Цзы Ян отправил посланца узнать почему.