Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Шрифт:
— Экой сумбур! Да что ж ее и слушать, Иван Федотович! мало ли что наговорит сумасшедшая; сами вы знаете, что Прохор уже месяц как возвратился из чужих краев, а вчера была свадьба. Женили, сударь, его на Авдотье Селифонтовне; да вдруг вот заболел, бог его знает…
— Оно так, действительно, Василий Игнатьич: да ведь мы обязаны снять допрос. Оно, может статься, и ничего, пустяки, мало ли мошенниц бывает; да дело-то пойдет в огласку… и вам запросцы и Прохора-то Васильевича на личную ставку потребуют… Так я уже и не знаю, как тут быть?… Оно, конечно, может статься, что она в беспамятстве и не
Квартальный вынул из кармана бумагу,
— Извольте-ко посмотреть.
— Что это?… паспорт Прохора?…
— Да-с; он у нее был.
— Ах ты, владыко, царь небесный! да она украла его! — покричал Василий Игнатьич.
— Оно может статься; да кто ж ее знает; а ведь это все приложится к делу.
— Ну! уж этого я и не понимаю!..
— Прощенья просим! — сказал Селифонт Михеич, выходя
из гостиной.
— Куда ж это вы, Селифонт Михеич?
— В город, Василий Игнатьич; жена покуда останется здесь. Дунечка-то одурела… Прощенья просим…
— Ох-о-хо! — проговорил Василий Игнатьич, — уж не знаю, что и делать! Прощайте покуда, Селифонт Михеич… Пойдемте-ко, Иван Федотович, ко мне, поговорить; а то здесь всё
мешают…
— Я вам говорю, что это все чье-нибудь мошенничество, — сказал Василий Игнатьич, кончив совещание, — я так смекаю, что кто-нибудь подучил ее…
— Я сам то же думаю; да и без всякого сомнения, — отвечал квартальный выходя, а в таком случае что ж делать?… Знаете, чтобы оправить правого, не грех и покривить душою, если нет другого средства.
— Так, так, сударь, так! — отвечал Василий Игнатьич,
низко кланяясь.
Между тем Прохор Васильевич лежал без памяти, в сильной горячке. Марья Ивановна, растроганная слезами дочери, принуждена была взять ее домой на время болезни молодого. Рассказы дворни о женщине, которая, откуда ни возьмись, выдавала себя за жену Прохора Васильевича, дошли через няню со всеми выводами и заключениями и до Марьи Ивановны. Решено было, что что-нибудь да не так; что, верно, эта женщина полюбовница Прохора Васильевича; что она-то, подколодная змея, и испортила свадьбу.
— Нет, матушка, сударыня Марья Ивановна, — говорила няня, — мой совет таков, чтоб и из рук не выпускать Авдотью Селифонтовну… Беда! я вам говорю! Эта злодейка отравит ее!
— Ох, что ж ты будешь делать-то с нею? — воскликнула
Марья Ивановна.
— Что делать? Да что ж делать-то, матушка: на смерть отдать ее, что ли? И сама-то она не пойдет туда ни за что, недаром опротивел ей Прохор-то Васильич.
— Ох, согрешили мы!.. — вздыхая, повторяла Марья Ивановна.
Спустя недели полторы Прохор Васильевич стал приходить в себя. Василий Игнатьич сидел подле него, когда он в первый раз открыл глаза, как будто после долгого сна.
— Что, брат Прохор? — сказал Василий Игнатьич. Прохор Васильевич взглянул на отца, вздрогнул, отворотил
голову и снова закрыл глаза.
Все время болезни за Прохором Васильевичем ухаживала Анисья. Приходя в память, он привык видеть ее около себя, но отвечал на ее вопросы только одним движением головы, как будто закаявшись говорить. Просить чего-нибудь он также не нуждался: Анисья предупреждала его во всем. Только что он откроет глаза или вздохнет: «Не прикажешь ли испить, Прохор Васильевич? Не хочешь ли чайку али супцу? а?… чайку? ну, хорошо, хорошо, сейчас; самовар ведь день и ночь не потухает, неравно спросишь».
Равнодушный, неразговорчивый или, может быть, торопливый медик также не требовал от своего выздоравливающего речей, а довольствовался расспросом Анисьи.
— Что, как спал?
— Хорошо, батюшко.
— А все исправно было?
— Как же, сударь.
— Ну, а что аппетит?
— Кушал, батюшко, овсяную кашку.
Потом подходил к больному и, пощупав пульс, командовал ему: «Язык!» Прохор Васильевич, высунув язык, ждал, покуда медик скомандует: «Хорошо, довольно!»
— Что, лекарство еще есть?
— Есть, батюшко, есть еще, довольно.
— Ну, я пропишу другое.
— Да уж не будет ли и того?
— Ну, уж это не твое дело.
— Ну, ин пропиши, батюшко, пропиши, — говорила Анисья, — да написал бы в аптеку-то, чтоб не брали, собаки, так дорого за лекарство: ведь что день, то красная бумага.
— Ну, уж это не мое дело, — отвечал медик и отправлялся. Анисья садилась подле больного и, надвязывая чулки, беседовала сама с собою:
— Вишь ты, гладкой какой! «Не его дело!» А того не знает, что Василий Игнатьич сердится, что на лекарство денег много идет!.. Чем бы на меня-то кричать, лучше бы на него прикрикнул, право, ей-богу! Вот уж народец! не пожалеют небойсь чужого добра!.. Что, дескать, чужое-то, ведь это не свое… Разбойники! прости господи! Всякой своей правдой хочет жить, а что правда-то их?… кривда!.. Что, не поднять ли подушки?… али испить? испей-ко! Господи, благослови! Ах ты, сударик мой хороший, чей это черный глаз тебя сглазил, или уж зелья какого поднесли? Легко ли, словно мертвый лежал ты девять дней!.. Чу! никак Василий Игнатьич идет?…
Только что Василий Игнатьич в двери, Прохор Васильевич закроет глаза и отвернет голову к стене.
— Что, Анисьюшка? Что, Проша?
— Слава богу! кажись, только слаб очинно; ни на что не жалуется. Сейчас прихлебнул чайку.
— Спит, стало быть?
— Уснул, верно; а сейчас, вот сейчас только глядел глазками.
— Ну, пусть его спит. Дохтур-то, чай, опять прописал «рецет»?
— Прописал, прописал.
— Ну, так! Ведь, ей-богу, не то чтобы жаль было денег, да жаль за дрянь-то такую платить! Разоренье, да и только! Я бы, право, плюнул на эти «рецеты»!
— Ну, уж, Василий Игнатьич, ведь и то сказать: кто ж помог Прохору Васильевичу, как не он.
— Ах ты дура, дура! Помог!.. Эка помощь! Как лежал пластом, так и теперь лежит!
В самом деле, прошло еще несколько дней, а Прохор Васильевич лежит как пласт и не думает вставать с постели. Всем бы, кажется, здоров: ночь спит крепко, напьется чайку с подобающею жаждою, похлебает овсяной кашки, съест кусочек курочки да пару печеных яблочков с надлежащим вкусом, заснет, опять проснется, покажет язык доктору, примет лекарство, послушает, о чем говорит сама с собою Анисья, отвернется к стене и закроет глаза, когда войдет отец, — все, кажется в исправности, а лежит себе да молчит: точно как будто боится выздороветь, чтоб тятенька не убил.