Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Шрифт:
Слова Василья Игнатьича были прерваны внезапным воплем Авдотьи Селифонтовны.
— Дунечка, Дунечка, душа моя, что с тобой? — спросила ее Марья Ивановна, крепко прижав к сердцу.
— Что ты, матушка моя, голубушка моя, — заговорила к ней и няня, гладя ее по голове и целуя в голову, — ну, о чем ты плачешь? Будет здоров твой Прохор Васильевич… Смотри-ко, смотри, он взглянул на тебя!..
— Убирайся ты с ним! — крикнула Авдотья Селифонтовна, оттолкнув няню, и еще горчее зарыдала, закинув голову назад.
— Христос с тобою! — проговорила испуганная Марья Ивановна, обхватив дочь обеими руками, — Дунечка, милочка, что с тобою?…
— Дуняша! не годится так реветь! что, тебя режут, что ли? — сказал Селифонт Михеич.
— Режут! — крикнула Авдотья Селифонтовна.
— Глупая, глупая! приходится ли так огорчаться, убивать себя! — сказала мать.
— Да, убивать себя, — проговорила Авдотья Селифонтовна, всхлипывая, — если бы я знала, лучше бы умерла!..
— Ох-о-хо, не гневи бога, Дунечка! — сказала, вздыхая, Марья Ивановна, — не отпевай до времени! Прохор Васильевич выздоровеет, даст бог.
— А что мне в том, что выздоровеет! — заговорила Дунечка, — тятенька не хочет отпускать меня в Париж ехать… а я не хочу здесь оставаться… Экая радость!.. Поди-ко-сь! Чтоб все смеялись надо мной: вот, хвалилась, дескать, хвалилась!..
— Дура!.. Ах ты, господи! Вот, воспоили, воскормили да вырастили горе! — сказал Селифонт Михеич и вышел по обычаю своему — удалиться от зла, от слез, от крику и глупостей.
Марья Ивановна не знала, что говорить; ей только больны были слезы дочери. Ей всегда казалось, что тот прав, кто плачет.
— Полно, полно плакать, Дунечка, — повторяла она, — все перемелется, мука будет.
— Успокойтесь, Авдотья Селифонтовна, — сказал и Василий Игнатьич, — уж будьте в том удостоверены, что будете графиней, дайте только Проше выздороветь… Доктур сказал, что мо ничего, что скоро будет здоров. Вместе поедем, ей-ей вместе поедем!
— К чему ж тятенька говорит, что не пустит? — спросила Дунечка.
— Да мало ли что он говорит, — отвечала Марья Ивановна дочери, — ну, статошное ли дело не отпускать тебя? Власть-то теперь над тобой не наша, а мужнина; куда хочет, туда и везет.
Авдотья Селифонтовна, не хуже многих иных, жила чувствами, не размышляя; и потому что коснется до чувств приятным или неприятным образом, то и вызывает наружу радость или горе. Кстати или не кстати, умно или глупо, лепо или нелепо — это дело другое: дайте сперва накричаться, нажаловаться на судьбу, выплакаться хорошенько, всех собой перетревожить, а потом уж подумать… да и не подумать, а так, по новому впечатлению чувств, быть довольной или недовольной.
— Лекарство принесли, — сказала Анисья, входя со стклянкой в руках, — да я не знаю, как давать-то его; на ярлыке, вишь, написано.
— Прочти-ка, Дунечка.
Авдотья Селифонтовна помотала отрицательно головой, взглянув с содроганием на Прохора Васильевича.
— Поедемте, маменька, — сказала она матери.
— Куда это, куда тебе ехать?
— Я здесь ни за что не останусь, — отвечала Авдотья Селифонтовна.
Марья Ивановна прикрикнула на дочь, но это не помогло; она снова залилась слезами, завопила, что ее морочат, что подставили ей вместо Прохора Васильевича бог знает кого.
— Нет, уж вы этого не извольте говорить, Авдотья Селифонтовна, — сказал Василий Игнатьич, — не извольте говорить, что бог знает кого подставили! на подставку Прохору у меня нет никого; а я вот что смекаю: вас обоих испортили!..
— Ох, так, так! — проговорила, вздохнув глубоко, старая няня Авдотьи Селифонтовны, — кто-нибудь сглазил!
— Чего доброго! — прибавила Матвевна, — и сомнения никакого нет!..
— Ох, господи, что вы это говорите! — вскричала встревоженная словами Анисьи и Матвевны Марья Ивановна, — ужели Дунечку мою испортили? Да чем же, чем?… Дунечка, душа моя, ты что ж такое чувствуешь, скажи мне? Головка, что ли, болит?
— А бог знает, что такое, — проговорила Дунечка жалобным голосом, — я ни за что здесь не останусь, в чужом доме.
— Какой же чужой, сударыня моя, — начал было Василий Игнатьич; но слова его были прерваны докладом, что в зале его ожидает квартальный.
— Какой квартальный? — спросил с испугом Василий Игнатьич.
— Нашей части.
Крякнув, Василий Игнатьич пошел в залу.
— Мое почтение, батюшка Иван Федотович… как вас бог милует?… покорнейше просим!..
— Василий Игнатьич, — начал квартальный, присев вместе с хозяином, — дело-то не ладно…
— Что такое, батюшка Иван Федотович? — спросил с испугом Василий Игнатьич.
— Да вот что: ко мне привели женщину, которая доказывает, что она жена вашего сына.
— Помилуйте! да это, сударь, здесь ее и взяли; какая-то пьяная или полоумная… подняла такой крик…
— Я, конечно, сам поусомнился; подумал, что, может статься, Прохор Васильевич и имел с ней знакомство, так… когда-нибудь… понимаете? Обещал, может статься, и жениться на ней, да бросил потом, знаете… все это вещи обыкновенные… так она, может статься, и с ума сошла — бывает. Я слушал, слушал, вижу, очень не дурна собой; только гиль несет: говорит, что в Переяславле у нее брат, что там Прохор Васильевич познакомился с ней в прошедшем году.
— Помилуйте, Иван Федотович! — воскликнул снова Василий Игнатьич.
— Позвольте; это еще все возможное дело, все может статься…
— Да помилуйте, Иван Федотович, в прошлом году Прохор был в Немечине!..
— Позвольте, Василий Игнатьич, я ведь не говорю, чтоб это так точно и было, да ведь кто ж ее знает, может статься из всего этого возникнет дело…
— Господи! — проговорил Василий Игнатьич, — вот послал бог наказание со всех сторон!
— Позвольте; ведь как возьмешься за дело? Я, конечно, не поверю какой-нибудь бабе; притом же она говорит, что будто Прохор Васильевич в Рохманове лежал больной, а дня с четыре тому назад отправился к вам.