Примкнуть штыки!
Шрифт:
– Ладно, Кондратий Герасимович, – прервал его рассуждения Мамчич, – отдыхайте. Пусть люди как следует поедят и приведут себя в порядок. А вы, будет свободная минута, составьте строевую записку.
– Какую записку? – переспросил старшина.
– Строевую. Список личного состава. Укажите в нём также, кто из какой части. Ну, и прочее…
– Да это же, товарищ старший лейтенант, цельная канцелярия получится! – Старшина поскрёб затылок под надвинутой на глаза командирской фуражкой с широким глянцевым козырьком. – Близнюк! Ну где, скажи ты мне, его только черти носят?
– Так вы же его, Кондратий Герасимович, только что к артиллеристам услали!
– А, правда… – спохватился старшина, но тут же снова сдвинул брови: – Так и воротиться бы пора! Карандаш-то мой, письменный, и тетрадка у него в «сидоре» содержатся. Ничего, ёптать, доверить нельзя, никакого ответственного имущества. Вот и повоюй с такими. Горе одно мне с ними.
Мамчич
– Ладно, старшина, строёвка мне не к спеху. Будет время, составишь. Отдыхайте. Да, вот что, скажите своему посыльному, чтобы хлястик себе где-нибудь подыскал. Шинель на бойце Красной Армии должна выглядеть по уставу.
– Да он его в «сидоре» носит. Так, говорит, без хлястика мне способней воевать. Потерять боится. Воин, ёптать… Только оглобли тесать.
Старшина бранил своих бойцов, строжил их при любой, даже малейшей, оплошности, но в его окриках и приказаниях было одно: сбить воедино, как стадо овец перед опасностью волчьей охоты, сплотить вокруг себя жалкий остатки разбитой роты и всех приставших по пути. И бойцы понимали это и чувствовали в нём и пастуха, и товарища, который не выдаст в трудную минуту и не бросит, и командира, с которым теперь, после того, что пережили, можно опять в бой.
На востоке стало розоветь. Где-то за лесом запели петухи. Они кричали наперебой, не соблюдая друг перед другом никакой очерёдности и ранжира, и так азартно и буднично голосили, что люди, сидевшие в тот час в траншее, в холодной земле начавшейся осени, притихли, слушая те дальние, как из другой жизни, петушиные переливы, и долго там, в окопах, ячейках и ровиках, не было слышно ни голосов, ни стука лопат, ни даже кашля. Только табачные дымки там и тут поднимались над свежими, ещё не замаскированными брустверами, и невесомо плыли вверх и таяли там, в берёзовых ветвях, не оставляя никакого следа.
Воронцов тоже слушал это утреннее ликование петухов, которым наплевать было и на войну, и на немецкий прорыв, и на судьбу курсантов и всех тех, кто окопался на обрывистом берегу Извери в ожидании своей участи. В горле у него задёргалось, запершило. Чтобы не думать о своей деревне, о родителях и сёстрах, он стал думать о другом – вспомнил каплю дождя на кленовом листе. Он так явственно представил её, что, казалось, почувствовал запах листвы, той самой, жёлтой, ослепительной даже в хмурый день, даже в сумерки, и ему захотелось снова посмотреть на ту каплю. Как она там? Всё ли дрожит? Всё ли светится посреди войны? Она была его каплей. Он нашёл её. Он её полюбил, так что она стала частью его самого. Во всяком случае, частью его тоски и того, что можно было бы назвать и страхом, и волей преодолеть тот страх. Капля была и осталась навсегда свидетельницей его, курсанта Воронцова, смятения и преодоления этого смятения. Но и её уберечь от гибели тоже невозможно. Вот и взводный Ботвинский, и ротный Мамчич, и даже земля, к которой он прижался теперь всем своим трепещущим телом, и деревья, которые закрывают его от врага, затаившегося за речкой, не смогут спасти его, пока ещё живого и невредимого, от войны и от возможной гибели. И это утро с криками петухов в дальней деревушке, может так случиться, и есть последнее утро его жизни на земле. И последний раз он вдыхает эти запахи, слышит эти звуки, которые роднее родных и с которыми невозможно расстаться. Нет-нет, нельзя об этом думать. Нельзя. Воронцов открыл глаза. Перед глазами плыл затвор винтовки. Плыл-плыл, остановился, сформировался в знакомый предмет. Воронцов преодолел оцепенение, вытащил из кармана ветошку, пропитанную оружейным маслом, и стал тщательно протирать ею затвор и прицельную планку. Надо было как-то преодолеть себя. И, протерев прицел, он начал драить всю винтовку, продувать места, куда трудно было подсунуть тряпицу. Вскоре винтовка его засияла. И он, вполне довольный своей работой, бережно положил её на колени, которые всё ещё немного дрожали. «Хорошо, что никто этого не видел», – подумал Воронцов и выглянул из окопа, осмотрел местность по фронту, послушал тишину войны и звуки дальней деревни.
А тем временем в тылу старшина Нелюбин тоже слушал дружный ор окрестных петухов и думал о своём. Но петухи так азартно, впереймы, кричали за берёзовым лесом, что все мысли старшины рассыпались, и он, покачав головой, сказал:
– Да, ёптать, не всяк весел, кто поёт…
Его
Ни курсант Воронцов, ни старшина Нелюбин, слушая утро и думая свои думы, ещё не знали, что до конца тишины осталось всего-то несколько минут, что события, которых им предстоит стать свидетелями и участниками, очень скоро сведут их вместе и накрепко скрутят в одну судьбу.
Курсанты, находившиеся в боевом охранении, ждали утренней смены. Смена не появлялась. И они продолжали вести постоянное наблюдение, по очереди стоя у бруствера. Лес вокруг них и дорога впереди молчали. Война напоминала о себе лишь издали, погромыхивая где-то на севере и юго-западе. На западе же, перед ними, в стороне Юхнова было тихо. И здесь, на Извери, начиналось, как всем казалось, спокойное утро обычного дня. У тишины своя жизнь, и она не напоминала о том, что здесь было вчера. Но вскоре в звуки утра стала проникать чужая нота, которая сразу насторожила дежурного часового. Тот растолкал сержанта Сурхаева, задремавшего было в углу окопа под шинелью. Сурхаев зевнул, с треском расправил плечи, прислушался:
– Танки? Ребята, танки!
Сержант Сурхаев был назначен начальником полевого караула. Он тут же передал пулемётчикам, занимавшим позиции немного поодаль, условные сигналы: «К бою». Сурхаев знал, что боевой устав пехоты Красной Армии предписывал следующее: о появлении танков противника начальник полевого караула должен немедленно, условным сигналом, донести начальнику заставы, то есть командиру роты старшему лейтенанту Мамчичу. Пулемётчики, курсанты Асанов и Макуха, тут же заняли позиции на двух соседних высотках. Ещё накануне, расставляя боевое охранение, они решили так: если немцы появятся неожиданно, пропустить их немного, чтобы втянулись в полосу дороги между высотками. Сурхаев дважды передал в тыл за реку сигнал: «Вижу противника». Но там, за Изверью, похоже, и сами уже поняли, что происходит. Сурхаев посмотрел в бинокль: над брустверами мелькали каски и винтовки курсантов. Там готовились к бою.
Колонна оказалась небольшой: два танка и два бронетранспортёра с пехотой.
– Приготовить противотанковые гранаты, – приказал Сурхаев. – Первый танк я беру на себя. Огонь – по моей команде. Макуха, – сказал он курсанту, сидевшему рядом в окопе, – твоя задача – второй танк. Будь осторожен с гранатой. Пусть подойдёт на верный бросок.
Не доехав до окопов боевого охранения метров пятьдесят-семьдесят, колонна неожиданно остановилась. Сурхаев наблюдал за первым танком. Танк качнулся и замер. Его примеру последовали другие машины. Открылась крышка люка, показалась сперва голова, а потом и плечи танкиста. Одет он был в чёрный комбинезон, на голове такая же чёрная пилотка с белой кокардой. «Эх, снять бы его сейчас из винтовки, – подумал Сурхаев. – Одним выстрелом, никакого труда. Выставился, как кукла…» Танкист, будто дразня курсантов боевого охранения, поднял к глазам бинокль и с минуту пристально всматривался в конец дороги на той стороне лощины. Что-то, по всей вероятности, его настораживало. Но нет, опустил бинокль, сделал короткий жест рукой в глубину танка. Засмеялся, беспечно, но сдержанно, не переставая оглядывать окрестность. Разговаривал с кем-то из членов экипажа. Быть может, с радистом. Снова вскинул бинокль. Скользнул линзами по обочине и склону, где был замаскирован один из окопов боевого охранения курсантов и сделал новый жест рукой, смысл которого поняли и курсанты, в эти мгновения пристально наблюдавшие за ним. Он отдал команду двигаться вперёд.
Моторы взревели почти одновременно. Видимо, команда была продублирована по радиопередатчикам. Колонна окуталась выхлопами газов и начала спускаться в лощину. Миновала первый холм. За горбом первого холма лежал рядом с пулемётом Макуха. Он поставил на боевой взвод противотанковую гранату, изготовился к броску, ждал сигнала сержанта. Сержант медлил. А мимо уже проползали бронетранспортёры с пехотой – его вторая цель.
Ещё когда немец обшаривал в бинокль окрестность и отыскивал следы пребывания противника, о котором наверняка танкистам сообщила их разведка, Сурхаев наметил для себя ориентир – небольшую воронку на обочине дороги, оставленную, видимо, разрывом мины ротного миномёта. Он уже твёрдо знал, что, когда передний танк выйдет на рубеж этой воронки, плюс-минус метр, он метнёт свою первую гранату точно под гусеницу, а вторую – на решётку моторной части, на «репицу», где у Т-IV, как инструктировал их бывалый человек старший сержант Гаврилов, самое уязвимое место.