Присяга простору
Шрифт:
ты, братец, сукин сын!» —
в сердцах подумал о себе приезжий.
Муж приоделся
и в сорочке свежей
направился в соседний магазин.
Петр Щепочкин за ним тогда вдогон,
ему у кассы сотенную сунул,
но даже не рукой,
а просто сумкой
небрежно отстранил дензнаки он.
Петр Щепочкин его зауважал —
нет,
этот парень явно не нахлебник,
не зря, как видно, дизельный учебник,
страницы в борщ
он держал.
А в комнатку тащил, что мог, барак —
гость северный,
особенный,
еще бы!
Был холодец,
и даже был форшмак!
Был даже красный одинокий рак —
с изысканною щедростью трущобы!
Не может жить Россия без пиров,
а если пир,
то это пир всемирный!
Приперся дед.
боявшийся воров,
с полупустой бутылочкой имбирной.
Принес монтер,
как битлы, долгогрив,
с вишневкой, простоявшей зиму, четверть,
и, марлю осторожно приоткрыв,
стал вишенки
из чашки
ложкой черпать.
Зубровку —
неизвестное лицо
внесло,
уже в подпитии отчасти,
прибавив к ней вареное яйцо,
и притащила няня —
тетя Настя —
больничных нянь любимое винцо —
кагор,
напоминающий причастье.
Был самогон,
взлелеянный в селе,
с чуть лиловатым
свекольным отливом…
Лишь пива не случилось на столе.
В Клину в то время
плохо было с пивом.
И даже не мешало ребятне,
и так сияла Щепочкина Валя,
как будто в эту комнатку ее
все населенье Родины созвали.
Но отгонявший тосты, словно мух,
напоминая, что она — Чернова,
шампанское прихлебывая,
муж украдкою листал учебник снова.
Глаз Валин, словно в детстве, чуть косил,
но больше на него,
им озабочен.
«Ты счастлива!» —
Петр Щепочкин спросил.
«Ой, Петенька, — вздохнула, —
очень…
Чего,
а счастья нам не брать взаймы.
Да только комнатушка тесновата.
Три года,
как на очереди мы.
А в кооператив —
не та зарплата…»
Петр Щепочкин как шваркнулся об лед:
«Ты сколько получаешь!»
«Сто пятнадцать.
Там Юрина стипендия пойдет,
и малость легче будет нам подняться…»
Петр Щепочкин
плеснул себе кагор,
запил вишневкой,
а потом зубровкой,
и старику сказал он с расстановкой:
«Воров боишься!
Я, старик, не вор…»
Он думал —
что такое героизм!
Чего геройство показное стоит,
когда оно вздымает гири ввысь,
наполненные
А настоящий героизм —
он есть.
Ему неважно —
признан ли,
не признан.
Но всем в глаза
он не желает лезть,
себя не называя
героизмом.
Мы бьемся с тундрой.
Нрав ее крутой.
Но женщины ведут не меньше битву
с бесчеловечной вечной мерзлотой
не склонного к оттаиванью быта.
Не меньше, чем солдат поднять в бою,
когда своим геройством убеждают,
геройство есть —
поднять свою семью,
и в этом гибнут
или побеждают…
Все гости постепенно разошлись.
Заснула Валя.
Было мирно в мире.
Сопели дети.
Продолжалась жизнь.
Петр Щепочкин и муж тарелки мыли.
Певец вздыхал с открытки,
но слабо
солисту было,
выпрыгнув оттуда,
пожертвовать воздушное жабо
на протиранье вилок и посуды…
Хотя чуть-чуть кружилась голова,
что делать, стало Щепочкину ясно,
но если не подысканы слова,
мысль превращать в слова всегда опасно.
И, расставляя стулья на места,
нащупывая правильное слово,
Петр Щепочкин боялся неспроста
загадочного Юрия Чернова.
Петр начал так:
«Когда-то, огольцом,
одну старушку я дразнил ягою,
кривую,
с рябоватеньким лицом,
с какой-то скособоченной ногою.
Тогда сестренке было года три,
но мне она тайком, на сеновале
шепнула,
что старушка та внутри
красавица.
Ее заколдовали,
Мне с той поры мерещилось, нет-нет,
мерцание в той сгорбленной старушке,
как будто голубой, нездешний свет
внутри болотной, кривенькой гнилушки.
Когда осиротели мы детьми,
то, притащив заветную заначку,
старушка протянула мне:
«Возьми…» —
бечевкой перетянутую пачку.
Как видно, пачку прятала в стреху —
пометом птичьим, паклей пахли деньги.
«Копила для надгробья старику,
но камень подождет.
Берите, дети»,
Старухин глаз единственный с тоской
слезой закрыло —
медленной,
большою,
но твердо бабка стукнула клюкой,
нам приказав:
«Берите не чужое…»
Сестра шепнула на ухо:
«Бери…»
И с детства,
словно тайный свет в подспудьи,
мне чудятся
красивые внутри и лишь нерасколдованные люди…»
Петр Щепочкин стряхнул с тарелки шпрот: