Притча
Шрифт:
– Машина не казенная, - сказал шериф.
– Она его собственная. Ему придется платить за ремонт.
С минуту стояла тишина. Потом раздался голос:
– Сколько?
– Сколько?
– спросил шериф через плечо.
– Сколько?
– сказал городской.
– Насколько я могу судить, тысячу долларов. Может быть, две...
– Будем считать - пятьдесят, - сказал шериф, выпустил его руки, снял с его головы городскую элегантную шляпу жемчужного цвета, другой рукой достал из кармана брюк небольшую пачку денег, отделил один доллар, бросил в шляпу и протянул ее, словно наживленную этой единственной банкнотой, ближайшему в толпе.
– Следующий.
– ...Только смотреть им нужно было быстро, так как, прежде чем священник произнес благословение, после чего они могли подняться и даже поздороваться с ним, он уже исчез снова. Но, несмотря на его торопливость, слух разнесся...
Тем утром в церкви было тридцать семь человек, по сути дела, вся долина, и к вечеру, или
– ...Это было помещение ложи. Они там улаживали политические дела, устраивали судебные заседания, но главным образом играли в покер и в кости, по их словам, с тех пор, как только они заселили долину и построили это здание. Там была приставная лестница с перилами, по которой поднимались адвокаты, судьи, политиканы, масоны и высшие чины ордена, но все главным образом пользовались лесенкой, приколоченной вплотную к стене, она вела к заднему слуховому окну, однако никто не упоминал, что видел ее, тем более взбирался по ней. А на чердаке был кувшин, постоянно наполненный прозрачным местным виски, которое поднимали туда в ведре и в тыквенной фляге, о них знали все, как и о лестнице, но никто не мог увидеть, пока там шло заседание суда, или ложи, или собрание...
Час спустя после захода солнца шестеро или семеро людей (в том числе и продавец лавки), сидевших на расстеленном одеяле под зажженным фонарем ("Был воскресный вечер. По воскресеньям они играли только в кости. Играть в покер не разрешалось".), услышали, как он взбирается по лесенке, потом увидели, как влезает в слуховое окно, и уже не смотрели на него, потому что никто не собирался предлагать ему еды или денег взаймы на еду, не смотрели даже, когда он повернулся и увидел возле своей ноги, на полу, где десять секунд назад ничего не было, монету в полдоллара, не смотрели, когда он поднял ее и прервал игру на две-три минуты, вынуждая их, одного за другим, не признавать монету своей; потом он сел в круг, поставил монету, бросил кости, отложил найденные полдоллара, сделал еще два броска, потом отдал кости, поднялся, оставив найденную монету на полу, там, где она лежала, подошел к люку с лестницей, ведущей в темное помещение лавки, не зажигая света, спустился туда и поднялся с треугольным ломтем сыра и горстью крекеров, снова прервал игру, вручив продавцу одну из выигранных монет, взял сдачу, потом присел к стене и бесшумно, лишь мерно работая челюстями, поел; насколько было известно долине, впервые с тех пор, как вернулся; снова появился в церкви десять часов назад и - как вдруг им показалось - впервые с тех пор, как десять месяцев назад исчез вместе с конем и обоими неграми.
– Они приняли его, будто он никуда и не исчезал. Более того. Будто никогда ничего и не было: ни коня, который выигрывал скачки на трех ногах (они, видимо, даже и не спросили, что с ним сталось), ни двух негров, вроде меня и этого парня, ни денег, чтобы спросить, сколько он выиграл, как все спрашивали в Миссури, ни даже времени между прошлым летом и нынешним...
Ни осени, зимы и весны между ними, ни багрянца на листьях орешника и дуба, ни резких дождей со снегом, ни цветения и буйной зелени лавра и рододендрона на склонах гор; и сам этот человек (связной, слушая повествование, рассказ, ярко представлял себе все это) не изменился и даже не стал грязнее; только на этот раз он был в одиночестве (хотя и не в таком, как это представилось бы тому бывшему заместителю начальника федеральной полиции) - на передней веранде лавки под рекламой патентованных лекарств, табака и соды, под объявлениями и обещаниями кандидатов в палату представителей и на должности шерифа и окружного прокурора (шел 1914-й, четный год; они уже потерпели поражение и были забыты, оставались лишь их выцветшие фотографии, сделанные за высшую цену в самых дешевых ателье и совершенно непохожие, сходства никто и не ждал, просто, как все кандидаты, у которых есть какая-то надежда, они расклеивали их по всей округе на телефонных столбах, заборах, перилах деревянных мостов и стенах сараев, уже выцветшие от солнца, времени и ветра, фотографии эти походили на вскрики: предупреждения, просьбы, рыдания) сидел тот же самый грубый и кривоногий мизантроп в грязной щеголеватой клетчатой кепке, куртке из дешевой ткани под твид и дерюжных брюках ("Он называл их галифе. Туда влезло бы трое таких, как он. Говорил, что они сшиты в Сэвайл-Роу, втором по величине герцогстве Ирландии".)
Сперва он просто сидел там, ничего не делая, и никто не докучал ему, даже не пытался заговорить с ним до воскресенья, когда он снова будет в церкви на последней скамье, откуда сможет после благословения выйти первым. Спал он на соломенном тюфяке в помещении ложи над лавкой и кормился из лавки, потому что ему хватало на это денег, выигранных в тот первый вечер. Он мог бы получить работу; мне рассказали: как-то утром он сидел на веранде, и один парень привел к кузнецу лошадь, которой поранил
– Его сердца?
– переспросил связной.
– Да, - сказал старый негр.
– Потом он исчез, и они, увидев его, узнали только по кепке, так как вместо тех ирландских бриджей на нем были комбинезон и клетчатая рубаха: И увидеть это можно было, лишь оказавшись там, потому что он теперь был батраком, наемным работником и, видимо, мало что получал, кроме еды, стирки и крова, так как доходов с той фермы едва хватало на жизнь хозяевам...
Теперь связной представлял себе это почти так же, как представил бы заместитель начальника федеральной полиции: пожилая бездетная пара, наследники невзгод, словно бы втянутые последней взаимной надеждой в брачный союз, подобно тому, как совсем другие причины могут втянуть в него наследников крупных состояний или членов королевских семей; однокомнатный домик с пристройкой, почти лачуга, некрашеный, прижавшийся к склону горы с беспорядочно раскинувшимся кукурузным полем, стоящий убогим памятником невероятному, надрывающему не только силы, но и сердце труду, олицетворенному в каждом чахлом стебельке, похожем на Молоха символе той работы, что не вознаграждает пот человека, а лишь истощает его плоть; человек, который десять месяцев назад пребывал в обществе гигантов и героев и еще вчера, даже без коня и один-одинешенек, находился под их великолепной, громадной сенью, теперь в линялом комбинезоне доящий тощую горскую корову и (все трое различимы на любом расстоянии, потому что один в клетчатой кепке, а другая в юбке) мотыжащий чахлую, полегшую кукурузу, спускающийся субботними вечерами посидеть на веранде лавки, неразговорчивый, хотя и не совсем безмолвный, а утром в воскресенье снова сидящий в церкви на своей задней скамье неизменно в чистом, линялом комбинезоне, который не был регалией его метаморфозы и символом упорного земледельческого труда, а скрадывал, даже скрывал кавалерийскую кривизну его ног, уничтожая, стирая последнее напоминание о прежнем чванливом ореоле холостяка, бродяги и наездника; таким образом (уже шел июль), оставалась лишь грязная, щегольская клетчатая кепка, говорящая (не сердце, говорящее о любви и утрате) среди пустых теннессийских холмов о чужой многолюдной стране.
– Потом он ушел. Наступил август; почтовый курьер привез через Ущелье чаттанугские и ноксквиллские газеты, и священник в первое же воскресенье прочел молитву о всех людях за океаном, снова втянутых в войну, убийства и внезапную гибель; а вечером в следующее воскресенье, как мне сказали, он прошел последнюю ступень посвящения в масоны, и теперь они хотели поговорить с ним, так как чаттанугские и ноксквиллские газеты теперь ежедневно доставлялись через Ущелье и он тоже читал их; о том сражении...
– Под Монсом, - сказал связной.
– Под Монсом, - сказал старый негр.
– ...Спросили его: "Там были и твои соотечественники, верно?", - и услышали такое, на что ответить можно было разве только ударом. А когда наступило следующее воскресенье, его уже не было. Только на этот раз они по крайней мере знали, куда он подался; и когда мы, наконец, пришли туда...
– Что?
– сказал связной.
– Из Миссури в Теннесси вы добирались с июня до августа?
– Не до августа, - сказал старый негр.
– До октября. Мы шли пешком. Приходилось то и дело останавливаться, искать работу, чтобы как-то прокормиться. На это уходило время, потому что этот парень был еще мальчишкой, а я не знал ничего, кроме лошадей и молитв, и когда я занимался тем или другим, кто-нибудь мог спросить меня, кто я такой.
– Значит, вы должны были сперва доставить ему деньги, а потом получить из них на дорожные расходы?
– Денег не было, - сказал старый негр.
– Не было совсем, не считая самых необходимых. Никто, кроме, новоорлеанского адвоката, в них не верил. Нам некогда было выигрывать кучу денег. У нас был конь. Нам нужно было спасать этого коня, который не знал ничего и не хотел ничего, кроме как скакать впереди остальных, иначе его отправили бы в Кентукки и сделали бы до конца дней обыкновенным производителем. Мы должны были спасать его, пока он не умрет, по-прежнему не зная и не желая ничего, кроме того, чтобы скакать впереди всех. А у того была сперва другая мысль, другая цель. Но вскоре он оставил ее. Мы шли в Техас. Как-то днем мы спрятались в лесу возле ручья, я поговорил с ним, а вечером окрестил его в ручье в свою веру. И с тех пор он знал, что держать пари - грех. Иногда нам приходилось делать небольшие ставки, выигрывать немного денег, чтобы жить, покупать корм для коня и еду для себя. Но и только. Богу это известно. С Ним все улажено.