Приведен в исполнение... [Повести]
Шрифт:
Петр и Мырсиков тащатся следом, Петр ковыляет, этот красный оборотень попал ему в ногу. Поймал мой взгляд, сказал непонятно: «Алеше надо рассказать, умерли верными, а ты — прости, не уберег». На меня никто не обращает внимания, и вдруг понимаю, что смогу увидеть ЭТО. Нет — должна увидеть. Вернется Алексей, спросит: «Как погиб брат мой?»
В саду темно, осторожно пробираюсь среди грядок, впереди свет, голоса. «Копайте здесь». — «Лучше — здесь, земля мягче». Подошла ближе. Керосиновая лампа освещает ноги, лиц не различить. И вдруг вспышка, вторая, третья — много вспышек… Выстрелов не слышно (или я не слышу?), но лица появляются из тьмы и мгновенно исчезают. Навсегда.
Зачем это?
Страшно одной…
Но где-то Алексей. Он придет. И я снова увижу его.
Господи, упокой души убиенных рабов твоих…
Ижевский Совдеп подняли в штыки, и первым шел на них
А в Ижевским все прошло как по писаному: «Давайте оружие — завод защищать!» — «А нету вам оружия, потому — советвласть вам не верит!» Тут Солдатов и приказал: гудкам — гудеть, рабочих — поднимать, чтобы они свою родную власть — на штыки! Я верно определила: кто своим барахлом болен — тем с голодранцами не по пути. «Я» — оно во первых строках, и «мое» — во вторых строках, это бы им, дубам березовым из Совдепа, сообразить, да где там… Они все больше про избавленье поют и плачут при этом…
В заводе — праздник, почище первопрестольного. Все пьяные, обнимаются, псалмы поют и похабщину — не разберешь где что. Мне нравится. Суть людская — суть лживая: ночью каждому бабу надо, а днем об этом вслух произнести — вроде бы срам. А как запоют… Песня — она все стерпит. Да и чего стыдиться-от? Евстество ведь.
У Совдепа — авто для тяжестей, «грузовик», Солдатов кровью налитой, и охрана краснюков штыками гонит, наболело у народа. То нельзя, другое не смей, а жить-от — когда? Не все ж про избавленье-то горланить? Не-е, Совдеп смят, и сейчас ему будет карачун, а по-русски сказать — долго жить ему прикажут.
Солдатушка велит сесть рядом с собою, авто поведет сам. Обнял, прижался, дыхнул жаром: «В Омск перевожусь. В военный контроль. Контрразведка, чтоб понятнее было. А кака мне обнова?» Господи, где же мои глаза? Я все больше в лицо дорогое, красивое, а ведь на Солдатушке — мундир, карманы — накладные, фуражка — офицерская и сапоги скрипят — с ума сойтить! В люди вышел Солдатов, и я — навечно при нем. Будем любить друг друга, и благо нам будет. «Куда пылим?» — «К реке. А там увидишь…» И вот — пристань, ограда из проволоки, солдаты с винтовками ходят, баржа какая-то, червивый поручик с гнилыми зубами навстречу: «Запретная зона, поворачивай!» А Солдатов ему: «Не видите, кто перед вами? Я помощник начальника Военного контроля Сибирской армии! Я Ижевский совдеп привез!» И тут пошла кутерьма: наши большевичков пинками выгоняют, охрана баржи — принимает в тычки, наконец кончили, опустела палуба. «Поехали?» — «Еще не все…» И тут Солдатов достает из-под сиденья какие-то свертки и велит усохшему мозгляку из охраны приладить эти сверточки по бортам. И чхо-то червивому поручику на ухо объясняет. Тот было встрепенулся — как это, мол, так? Кто распорядился, а мой спокойненько и душевно отвечает: «Я распорядился. Вам моего приказу — достаточно!»
Потом припер буксир, баржу прицепили, капитан буксирный чего-то заартачился, так ему стволом в шею — и ничего, пошел. Вижу: усохший бегает по палубе, развешивает свертки. Потом чего-то на колени встал, креститься начал. Поврежденный не то? Плевать. Моей печали здесь нет.
Вернулся буксир, все попрыгали на берег, и тут четырежды рвануло, да как… Уши заглохли вмертвую. А баржа взъехала носом в небо да и ушла под воду со стороны кормы. Только пузырь огромный лопнул поверху — и все. Слышу: «Вы скольких привезли?» — «А не считали. Всех, кого взяли». — «А у меня числилось под двести. Ну что, Господин помощник, поехали с богом?» — «По мне хоть с чертом». Сели, червивого Солдатов в кабину не пустил. Здесь, говорит, следует мой личный ординарец (я то есть). Поручик стрельнул глазом, на том и кончил. Когда проехали с полверсты, из короба выпрыгнул усохший и побежал через поле. Поручик орет: «Стреляйте, он не должон уйти, нельзя, чтоб об этой казни узнали!» — «А вы чего не стреляете?» — это ему Солдатов. «Да у меня, — кричит, — со вчерашнего руки трясутся, а этих не заставить, они по своему палить не станут». Пока подобным манером переговаривались — сухой ушел. Только донеслось издаля: «Ка-а-а-ты…» Ну и что? Солдатов сказал: «Не токмо чтоб не узнали, наоборот: мы в заводе по всем стенкам приказ расклеили. Кто не с народом — тот против народа! А кто против народа — тому не жить!» И хучь он этих нежностей не любит, я его за могутный его ум и силу засосала в щеку до крови. А как же?
Второй армии не везет: три командующих подряд — Яковлев, Махин, Харченко изменили делу революции и перешли на сторону врага. Я задаю себе вопрос: почему? Что их толкнуло? У меня нет ответа. Татлин сказал: «Доискиваться причин, по которым человек стал предателем, — глупо. Мы можем только предполагать. А зачем?»
Не знаю… Не уверен. И даже наоборот — уверен в обратном. Человеческая душа
23
Это школой руководил А. В. Луначарский.
Я сказал: «Есть о чем горевать…» Он долго молчал, потом кивнул: «Ты нрав. Можешь идти». И вот — секретный приказ по армии: Мячин исчез. И слухи: не иначе — перебежал.
Он, конечно, изменник. Ну, подумаешь — царь с семейством. Кровавый.
А с другой стороны… Мне, очевидно, не хватает образования. Что ж… Закончим — наверстаем.
Вызвал Максимов, ВРИД командующего. Меня назначают начальником группы войск, будем штурмовать Казань. В этом городе, говорят, учился сам Ленин, это для меня немаловажно.
— Вера, — сказал мне однажды отец, — многие у нас думают, что главное в большевистской работе — умение убедить в нашей победе, повести за собой… Это верно, конечно, но это не все. Забывают о субъекте пропаганды, о большевике-пропагандисте. А ведь корень — здесь. Потому что пропагандист сталкивается (и чем дальше — тем больше столкнется!) с отрицательным началом в человеке: унынием, неверием, неизбывным пессимизмом и реальным отходом от исконного дела рабочего класса — завоеванием гегемонии в революции. На слове «мое» спотыкались самые умные и светлые головы, индифферентность групп и целых слоев рабочих повергали в отчаяние не одно поколение ищущих света и несущих его!
Я вспомнила об этом разговоре во время ареста.
Нас вели по Вознесенскому, отец все время оглядывался, и я поняла, что он беспокоится обо мне. Я ускорила шаг и взяла его под руку, но конвоир ударил меня прикладом: «Отойди!» Молодой совсем и лицо — рабочего. «Не стыдно?» — «Заткнись!» — «За что ты нас ненавидишь? Хочешь, чтобы вернулся царь?» Остановился: «При чем тут царь? Мы воюем за учредительное собрание. Вы его разогнали, а мы — восстановим, и оно определит, кому править в России». Отец пожал плечами: «Оставь его. Неужели не ясно? Эсеровский прихвостень…» Остальные молчали, только офицер бросал любопытные взгляды. Похоже — он впервые видел «врагов» так близко… «А ты знаешь, что бы сейчас сказала Надежда? — вдруг улыбнулся отец. — Она, я думаю, процитировала бы свое любимое Евангелие: „Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и неправедно злословить за меня“. — „У тебя еще хватает сил шутить…“».
Привели к дому общественного собрания, здесь стоял часовой в шинели, без погон, на рукаве повязка с зеленой веткой: «Сибирская армия».
Поднялись на второй этаж, у стола курил сигару дежурный офицер, кажется, поручик. «Кто такие?» — «Вот, — наш протянул „ордер“: — согласно приказу Гришина-Алмазова…» — «Следует говорить: командующего Сибирской армией, его превосходительства…» — «Оставьте, поручик. Зачем эти монархические штучки…» — «А вы, прапорщик, не из жидов случайно?» — «Я русский, но царя не приемлю так же, как и большевиков». — «Отведите их в двенадцатую».