Призвание
Шрифт:
Подумать, что она ничего не предвидела, ни о чем не подозревала — ах, это ослепление, эта самонадеянность матери! — в течение всех этапов этого религиозного рвения, через которое он удалялся из ее жизни: первое причастие, проповедь, монахи, майские службы, поступление в конгрегацию и зачисление в певчие!
Здесь, правда, у нее было что-то вроде предчувствия, когда она задрожала, не соглашалась видеть, как упадут все его волосы, не желала, чтобы у него была бритая голова по правилу.
Но это было ничего, это было еще не горе, по сравнении с тем, которое ей угрожало… Когда он заговорил о своем желании вступить в орден, мать, в силу какого-то смущения и локализации идей, которое иногда ощущается в минуту великих огорчений, неожиданно увидала только единственную вещь, опечалившую ее, — тонзуру. Ах, на красивой и любимой голове, где уже ради служения алтарю
Г-жа Кадзан видела только это, несмотря на наставший теперь более отдаленный срок, думая только об этом в течение долгих вечеров, когда, чувствуя мигрени, она облокачивалась на подушку из волос, предчувствуя час, когда она снова, может быть, распорет ее, прибавит то, что упадет под ножницами, ради — тонзуры…
Но тогда подушечка не будет помогать ей во время мигрени и станет для нее маленькой подушкой мертвеца.
Часть вторая
Глава I
— Ганс, хочешь идти со мною?
— Куда ты идешь?
— К г-же Данэле; она нас ждет.
— Нет, прости. Я лучше останусь. Я работаю.
Г-жа Кадзан не настаивала, заперла за собою дверь, и шум ее медленных шагов вскоре затих на винтовой лестнице их дома. Это повторялось каждый раз, когда она предлагала своему сыну прогулку или какое-нибудь скромное развлечение. Он выходил с нею только утром, чтобы присутствовать у обедни в церкви Notre-Dame. Она, вера которой была не особенно горячей с минуты ее великого несчастья, заставившего ее почти усомниться в Боге, привыкла каждый день бывать у обедни, скорее с целью выходить с своим сыном, провести с ним лучшее время, так как сейчас же после возвращения он запирался на целый день в большой комнате первого этажа, где прежде устраивали майские празднества в честь Богородицы. Камин и теперь имел вид алтаря; цветы обновлялись пред статуей Богородицы, всегда свежие, точно на новой могиле. Здесь Ганс устроился для своей работы, перед большим столом, загроможденным книгами и рукописями.
В продолжение нескольких месяцев, протекших после окончания коллежа, он старался создать себе такие занятия и заботы, которые были бы одновременно плодами благочестия и эрудиции. Он готовил работу о фламандских бегинажах; он изучил историю их со времени их далекого основания св. Бегою, сестрой Пепина, учредительницей ордена, в особенности, прошлое бегинажа в Брюгге, который еще функционировал. Ганс иногда заходил туда, в те единственные дни, когда он решался выходить, направлялся в сторону зеленого предместья, где он стоит одиноко, проводил приятные минуты в мечтах под вязами на лужайке, смотрел, как мелькал в окнах какой-нибудь головной убор, точно белая птица в ледяном поле телескопа, молился в часовне, где имена прежних настоятельниц стирались вместе с далекими датами пятнадцатого и шестнадцатого века, на надгробных досках ее пола.
Дома он тоже молился в течение нескольких часов, читал каждый день служебник с пунктуальностью духовного лица. Его работы были только средством занять время, отблагодарить досуг, который он считал преходящим.
Г-жа Кадзан замечала, что он оставался твердым в своем намерении. Из послушания и сыновней нежности он откладывал свои проект, но только как она хотела, на несколько лет, самое большее до совершеннолетия. Он жил почти как монах; утренняя обедня, суровый пост, служебник, вечерня, частые исповеди и причащения. Он ни с кем не был дружен. Однако г-жа Кадзан еще надеялась. Время содействует очень таинственно разрушению всех планов. Оно производит над нашими самыми живыми, самыми глубокими идеями медленную работу обесцвечивания, когда наша душа усваивает их или отбрасывает их, точно ткань, на которой побледнели цветы. Каждый час уносит у нас что-нибудь и приносит нам что-нибудь новое. Вскоре нам будет только казаться, что мы остались такими же. Молекулы, из которых состоит наше тело, все были заменены новыми, в течение нескольких лет. Не то же ли самое происходит и с мозгом и мыслями, которые с ним связаны.
К тому же, разве это духовное призвание Ганса было таким сильным и непоправимым? Может быть, это была только юношеская экзальтация. Набожность является фор мою высшей чувствительности, известным способом дать выход избытку духовных сил. В этом случае религия имеет чудодейственную силу. Она дарит любовь без измены, удовольствия без угрызений совести. Благодаря ей бесконечность получила осязательную форму.
Сколько свежести для пальцев, лба, для пламенной души юноши в святой воде! Страсть к чему-то столь далекому, что оно точно совсем не существует. Пускай, этого достаточно, чтобы стремиться к этому, произносить слова, в которых есть любовь, как во всех молитвах. Но когда показывается другой идеал, происходит перемена. Раньше Бога представляли человеком; теперь человеческое существо получает божественные черты. Теперь женщина взойдет на алтарь, обожаемая, вызывающая мольбы, украшенная цветами, в одежде, точно расшитой слезами.
Г-жа Кадзан несколько успокоилась. Прежние слова Ганса приходили ей на ум: "Я люблю Богородицу, потому что она женщина!" Невольно и в силу инстинкта, он выдал, таким образом, свою тайну. Пусть появится женщина, взволнует его сердце, и она сейчас же заменит Богородицу и будет любима сильнее всего. Но появится ли она и откуда?
Мать думала об этом, и ей не надо было искать далеко, так как одна из ее самых старых подруг, г-жа Данэле, как раз взяла к себе свою единственную дочь, маленькую Вильгельмину, которая окончила свое воспитание в монастыре Посещения св. Елизаветы. Далеко осталось то время, когда г-жа Кадзан ревниво мечтала жить всегда со своим сыном, думала, что он не женится, отдастся всецело ей, будет верным товарищем ее старости. Это была эгоистическая мечта, за которую она была наказана. Теперь он хотел совсем ее покинуть ради монашеской жизни. По крайней мере, теперь могло представиться третье решение. Она уже могла не только свыкнуться с этим решением, но страстно желала этого, как удовлетворительного и приятного выхода. Да, пусть он женится! Она все же сохранит его отчасти. Она сохранит его, даже несмотря на раздел. Наоборот, Бог завладел бы им всецело. Это было хуже. Он оставался бы живым для всех и умершим для нее одной!
Вильгельмине только что исполнилось семнадцать лет; это была красивая брюнетка, что иногда встречается во Фландрии. Это остаток испанской крови. Белокурые красавицы являются главным типом в расе. Разве светлые волосы не зарождаются в течение дня? А разве черные волосы не зарождаются ночью? А Испания — это была ночь для Фландрии.
Дочь г-жи Данэле была очаровательна, очень нежна, несмотря на свои темные волосы и сходные с ними глаза, оттенка черного бархата. Она отличалась задумчивой томностью, прелестною застенчивостью; каждую минуту краска вспыхивала на ее матовом лице, получавшем оттенок неба в ту пору, когда заря обращается в день.
Г-жа Кадзан очень любила молодую девушку; она любила и ее мать, одну из немногих ее подруг, с которой она поддерживала сношения в своем замкнутом и одиноком существовании после смерти мужа. Поэтому ей пришла в голову мысль, что это было бы спасение, лекарство, избавление от религиозных планов Ганса, если б он полюбил Вильгельмину. Идеальная чета! Брак их положил бы конец всей этой тревоге.
Вот почему она и сегодня предлагала сыну проводить ее к своей подруге. Он отказался. Но он был уже у них. Он пойдет еще. Г-жа Данэле, в свою очередь, часто заходила с Вильгельминой вечером в старинное жилище на улице L'Ane-Aveugle. Надо было всего ждать от очарования молодости, нежности глаз и волос, силы чувства, которое оказывает свое действие, наивного обещания уст, красный плод которых всегда напоминает плод с дерева познания в Раю.
Таким образом, когда обе матери бывали вместе, они думали одно и то же, но не говорили друг другу об этом.
Глава II
Ганс только что перенес болезнь, разумеется, из-за его слишком замкнутой жизни. Он похудел, немного изменился, тем более, что во время болезни он отпустил свои волосы, которые сделались пышными, с белокурыми локонами, точно жилками света.
Доктор прописал ему прогулки на свежем воздухе, развлечения. Он решил выходить немного чаще… Мать уводила его в далекие прогулки, с грустью видя его всегда таким задумчивым, мечтательным, размышляющим о том, известном ей, великом деле… Самое большее, если он отклонялся от своих мыслей, когда она шла с ним по направлению к бегинажу, переходила через мостик, покрытый зеленью, над водою озера Любви, проникала в мирное убежище, где даже легкий шум словно измерял безмолвие: жалоба листьев, отдаленный звон колокола, щебетание воробья, неясный возглас, напоминавший звук ножа, стачиваемого на камне.