Прочерк
Шрифт:
Настало время снова идти к Голякову. Я идти не могла, мне предписан был «постельный режим». Врачи настаивали на операции. Я уклонялась. Я воображала, что могу еще узнать что-то о Мите, а для этого мне необходимо быть на ногах. Болезнь, однако, валила меня с ног.
Весною 39-го года Корней Иванович, уже обосновавшийся в Москве, устроил меня в санаторий Академии наук «Узкое». К Голякову он собирался один, без меня, но «Узкое» от Москвы в получасе езды на машине, и я могла быть уверена, что ответ Ивана Терентьевича достигнет меня в тот же день.
В «Узком» я живала и раньше. Летом 1935-го вместе
Вот такие, совсем не подходящие ко времени, идиллические пасторальные картины всплывали минутами у меня в памяти весною 39-го года, когда я поджидала в «Узком» Корнея Ивановича с ответом от Голякова. Вспоминая в 39-м наши прогулки 35-го среди клубничных гряд, я задумывалась: а разве тогда, в 35-м, после убийства Кирова, после ленинградского погрома, своевременно было гулять? Вдыхать ароматы? Санаторий привилегированный, санаторий Академии наук, а год погибельный, столь погибельный для многих и многих наших сограждан. Но тогда — когда Митя был еще возле, оба мы занимались работой, представляющейся нам осмысленной, всенародно необходимой, — и клубничные грядки не казались кощунством. Я была еще тогдашняя, не теперешняя, — хотя и тогда уже много о Большом Доме знала — и даже, как в конце концов станет известно читателю, знала на собственном, своем личном опыте. Но и личный опыт не спасает от заблуждений, если ты соглашаешься считать его исключительно личным.
Наконец в один прекрасный день меня позвали к телефону. Корней Иванович быстро проговорил, что завтра приедет меня навестить.
Ночь я не спала. Утром — нудная, изнурительная температура: 37,2. Я встала, оделась, позавтракала, потом, одетая, легла у себя в комнате — ждать.
Шаги и голос я услышала издалека. Разумеется, множество знакомых. Вот с кем-то остановился, разговаривает. Голос веселый. Все смеются.
Но когда он, постучав, вошел ко мне в комнату, когда дверь за ним затворилась и мы остались одни, на лице у него была только жалость, да еще, пожалуй, страх — страх, что я вскрикну или заплачу. Причиню ему дополнительную боль. А он не любил встречаться с болью лицом к лицу, если помочь нечем.
Слыша его шаги издалека и громкий голос и смех, я сразу догадалась, что вести он привез нехорошие, иначе и не замедлял бы шаги, не разговаривал по 5 минут с посторонними. Не оттягивал бы встречи со мной.
Привези он хорошую весть, он не говорил бы ни с кем, а шагал бы без задержек прямо ко мне своими веселыми аршинными шагами. Это было детское в нем — жажда веселья, радости, ребячья жажда.
«Я привык приносить людям счастье», — сказал он мне однажды. И каким это ни может показаться странным — это правда. Он, по разным поводам, выручал людей и в дореволюционное время, а после революции, когда самые разнообразные беды сделались вокруг и у него самого повседневностью, пытался вытаскивать людей из пучины бедствий — повседневно. Он утруждал власть имущих и устно и письменно, прося кого-то помиловать или облегчить чью-то участь и в 1918—1920-м, и даже в тридцать седьмом. В шестидесятые — тоже. Количество заступнических писем могло бы составить целый том. Список тех, кого выручил, — страницы. Арестованные, непрописанные;
Повернуть Митину судьбу, превратить ее в судьбу бедного мальчика, попавшего под трамвай — ну, скажем, «мой мальчик, мой зайчик попал под трамвай», — а себя в целительного «Доктора Айболита» при всех усилиях ему не удавалось. «Я пришью ему новые ножки, / Он опять побежит по дорожке»… Нет, в Митином случае чуда не произошло. Новых ножек он ему не пришил, из-под трамвая не вытащил. Митя так и не прошел дорогу, столь ясно, казалось бы, с юности предназначенную ему судьбой.
Приехав в «Узкое», Корней Иванович не торопился постучать в мою дверь. Вот снова затеял с кем-то разговор в коридоре. Но нельзя же тянуть без конца! Наконец он постучал и вошел.
Рассказ его в тот день в «Узком» был не «чуковским», а вполне кафкианским, хотя и имени такого мы тогда не слыхивали. Какая-то странная смесь, соединение реального быта с фантастикой. Не научной, не приключенческой — кафкианской.
Прислушиваясь к шагам в коридоре, понимая, что ничего хорошего я не услышу, — я все-таки не представляла себе, какую повесть услышать мне предстоит.
Сначала ничего фантастического. Напротив — обыденное, привычное.
Голяков, разумеется, не подходил к телефону, секретарша, разумеется, просила «позвонить послезавтра».
Наконец свидание состоялось.
Голяков сказал Корнею Ивановичу: «наши юристы подвергли дело Бронштейна самой строгой проверке и никаких нарушений не обнаружили. Для пересмотра оснований нет».
Корней Иванович, выйдя из кабинета, в коридоре приостановился и призадумался. Куда идти еще? Мечтою нашей со дня приговора была встреча с Ульрихом — ведь Митя отправлен был в лагерь решением Военной коллегии Верховного Суда, а председатель коллегии — Ульрих. Но на письма он не отвечал и вообще был невидим.
Что ж! Положение обычное.
В коридоре Верховного Суда несколько «справочных». Корней Иванович стал в очередь, выбрав наобум самую короткую — да и все они не были длинные (1939). Стоя, читал срочную корректуру. «Когда и где принимает товарищ Ульрих?» — спросил он у девицы в окошечке. «Приема у товарища Ульриха нет», — провозгласила девица. «А домашний телефон — не дадите ли?» — «Еще чего?! Домашний телефон им давай!»
До сих пор повествование реалистично вполне.
Корней Иванович отступил и сел на подоконник. Дочитывал свою корректуру и додумывал, куда ткнуться еще.
Внезапно о его колено ударился бумажный шарик. Он развернул бумажку: «Товарищ Чуковский! Я Вас узнала.
Телефон товарища Ульриха…» и — номер желанного телефона!
Ну, не фантастика ли?
Далее еще фантастичнее. Несколько дней Корней Иванович истратил на то, чтобы узнать имя и отчество Ульриха. [14] Узнав, собрался с духом и позвонил. Женский голос: «Василия Васильевича дома нет. Кто его спрашивает?» — «Чуковский». — «Корней Иванович? Это вы? Какое счастье! Я всю жизнь пишу стишки для советских ребятишек и мечтаю показать их вам!»
14
Помнится — Василий Васильевич. Но я не уверена. В ту пору узнать имя и отчество Ульриха еще было по силам, но в наше — нет. Звали ли председателя Военной коллегии Верховного Суда СССР Василием Васильевичем или как-нибудь по-другому, проверить сейчас, в 1983-м, я не имею возможности. И имя, и отчество, и фамилия выскоблены из истории. Но фамилию я еще помню. Надеюсь, и имя и отчество не канут в Лету.