Прочие умершие
Шрифт:
Представляет ли собой такая «экономия времени на общении» нелепую попытку приободриться и отгородиться от первых признаков пока далекой, но приближающейся смерти, как могла бы утверждать часть присяжных? Или на чем могла бы настаивать другая часть присяжных, это ли не нелепое признание приближения смерти? По-моему, ни то ни другое. Я бы сказал, что это простое, благонамеренное, дальновидное упорядочивание жизни в ожидании финала. Оно подобно крутым, захватывающим дух американским горкам. Катаясь на них, сосредотачиваешься на переживаемых ощущениях и ни на что иное не обращаешь внимания.
Как бы то ни было, большинство моих друзей либо уже умерли, либо, как Эдди, скоро умрут. Каждую неделю, берясь за «Де-Пэкит» [13] , я первым делом заглядываю в рамку «Исправления» на
13
Или «Де-Коламбус Пэкит» — еженедельная газета, выходящая в Коламбусе, штат Миссисипи (США).
С женой мы пока ничего такого не обсуждали, но я собираюсь. Видя теперь мир сквозь призму чужого горя, она, конечно, скажет, что такие мысли — следствие урагана и унесенных им человеческих жизней. Что мои поступки (спускание друзей за борт и т. п.) есть проявление глубокого горя, по поводу Которого мы с нею, с моего согласия, могли бы побеседовать. С октября она работает в Де-Шоре, отдавая все силы лишившимся имущества пожилым жителям Нью-Джерси, пытается пробудить в них хоть какие-то ожидания, которые должны сбыться, когда им исполнится в среднем по девяносто одному году. (Что бы это такое могло быть?) В последнее время я все чаще замечаю на себе ее пристальный взгляд, как было, например, в тот раз, когда я причесывался в ванной, а она расспрашивала меня об Эдди. Этим разглядыванием она как бы спрашивает меня «Откуда ты?» Или вернее: «Откуда я сама? И, кстати, зачем я сейчас здесь?» Я считаю такие проявления пока неизвестным, но, тем не менее, надежно засвидетельствованным синдромом, результатом работы с удрученными горем, то есть следствием урагана, о котором, звоня в прямой эфир, не перестают говорить слушатели радио WHAD. Сэлли готовится к государственному экзамену, выдержав который, получит «сертификат», официально позволяющий работать «с горем», но пока она лишь «взрослый учащийся», хоть уже и продемонстрировала свою опытность и очень востребована в местах, пострадавших от стихийного бедствия. И вот ситуация: есть два человека. Один (Сэлли) участвует в нелегкой работе с людьми, действительно удрученными горем. Другой (я), как запасной игрок, который топчется на боковой линии, не имеет к этой работе никакого отношения и, насколько мне известно, никакого горя не переживает. Естественно подозревать, что либо я — посторонний, либо переживаю такое тяжкое горе, с каким еще никто никогда не сталкивался, либо что я — недовольный, которому делать нечего и требуется найти себе какое-то занятие. Понять, к какой из трех категорий себя отнести, вообще говоря, не так-то просто.
В другой раз, посмотрев на меня оценивающим взглядом, который в последнее время я замечаю у Сэлли все чаще, она спросила, морща нос, будто принюхиваясь к дурному запаху:
— Милый, ты никогда не задумывался о мемуарах? Если хочешь знать мое мнение, у твоей жизни довольно интересная траектория.
Она ошибается. Жизнь у меня в основном сложилась, но никакой «траектории» в ней не было. Это пробуждающийся в Сэлли специалист по душевному здоровью побуждает ее в свободное от работы время подбадривать меня и говорить комплименты. Куда менее приятно, что подобные советы приводят к тому, что ложные представления о «траектории» начинают жить самостоятельной бессмысленной жизнью. Иными словами, вместо размышлений на одни темы, эти ложные представления подталкивают
— Да нет, ладно уж, — отмахнулся я в ответ на предложение Сэлли писать мемуары «о траектории». Я стоял на коленях, затягивая муфту на стыке между сифоном и стоком под раковиной на кухне. Этот стык протекал давно, доски пола уже начали гнить. Я немного кривил душой. Когда — это было давно — моя карьера романиста вошла в крутой штопор, но я еще не начал писать на спортивные темы в Нью-Йорке, я подумывал (в общей сложности минут двадцать) создать «что-нибудь мемуарное» о смерти моего младшего сына Ральфа Баскома. Тогда меня хватило лишь на название «В руках малоизвестного писателя» (которое представлялось, по меньшей мере, точным) и на первую строчку: «Я всегда хорошо переносил дураков, потому так крепко и спал по ночам». Понятия не имею, что тогда имел в виду, но записал эту фразу и понял, что добавить больше нечего. Материала у большинства мемуаристов маловато, но, невзирая на это обстоятельство, они упорно пишут и пишут — зарабатывают на жизнь.
— Последнее время, — сказал я из-под раковины, — плохих слов не говорю. Может, ты не заметила, но я за этим слежу. — Стоя на коленях, я, насколько мог, повернул голову, посмотрел на нее и улыбнулся, как довольный сантехник. Отвергать ее предложение с порога не хотелось, но и обдумывать его всерьез, казалось, не стоит. Мой отказ от нецензурных выражений, конечно, наведет ее на мысль, что у меня не все в порядке с головой. Она и так думает, что вследствие счастливого детства мне теперь приходится подавлять в себе прорву всяких дурных позывов — искренне надеюсь, что так оно и есть. Малейшее поползновение поставить Сэлли в известность о спускаемых за борт друзьях станет для нее бесспорным аргументом в пользу того, что меня гложет какое-то «тайное горе», о котором я не подозреваю и в реальность которого не поверю.
Она снова смерила меня этим своим испытующим взглядом — бок чуть выставлен в сторону, губы надуты, брови насуплены, руки сложены на груди, правая ступня касается пола пяткой, а носок ходит вправо-влево — такую позу принимают, скучая в очереди, которая слишком медленно двигается, например, в аптеке сети «Райт-Эйд».
— Не мог бы ты мне сказать одну вещь… — начала Сэлли, остановилась и принялась поочередно прикасаться подушечкой большого пальца правой руки к кончикам других — от указательного до мизинца — и потом снова и снова, как одержимая непреодолимым влечением.
— Постараюсь, — сказал я, отвинчивая муфту на стоке раковины разводным ключом, который был в четыре раза больше нужного размера, но когда-то принадлежал моему отцу и потому считался у нас священным.
— Что ты обо мне думаешь?
Скрючившись в пахучем пространстве под раковиной над пластиковыми флаконами с моющими и вяжущими средствами, грязными губками, комочками тонкой стальной проволоки фирмы «Брилло» для чистки металлической посуды, разноцветными щетками, двумя засаленными мышеловками, распространявшим сладковатую вонь помойным ведерком из желтого пластика, весьма негигиенично оказавшимся в непосредственной близости от моего лица, я ухитрился вымолвить:
— А тебе зачем?
— Все меняется, — сказала она. — Я понимаю.
— Не всё, — возразил я. — Именно поэтому в мемуарах обычно читать нечего. Чтобы интересно подать факты, нужен гений.
— О, — произнесла Сэлли.
Мне кажется, спрашивая безо всякого повода, что я о ней думаю, она имела в виду: «Что я (Сэлли) думаю о тебе (Фрэнке)?» Вопрос не сказать чтобы необычный. Супруги, и особенно такие ветераны, как мы, уже успевшие пережить по одному браку, повторяют его день и ночь, хоть, может, об этом и не подозревают. Вслух и прямо его задают редко, моя Сэлли, например, — вообще никогда. Но оценивает меня снова и снова. Такое бывает. Писать мемуары я по-прежнему не хочу. Читать для слабовидящих и встречать в аэропорту вернувшихся на родину солдат-героев для меня в качестве «вклада в общее дело» более чем достаточно. И в качестве терапии — тоже.
Муфта плотно прижалась к сифону, из щели между ними выступил предварительно нанесенный мною белый силикон.
— Люблю тебя, — сказал я.
— Ты действительно так думаешь? — Миловидная головка — лицо, рот, глаза — придвинулась и оказалась надо мной. Смотрела Сэлли в этот момент, возможно, через окно на заснеженный задний двор. Наши соседи-юристы, большие охотники приглашать гостей, развесили там по ветвям голого дуба гирлянды с белыми рождественскими огоньками.
— Не только думаю, так и есть, — сказал я. Желая убедиться, что нет протечки, я ощупал трубу и силикон. Нигде не протекало. Держа одной рукой огромный ключ, я оперся о другую и попятился из-под раковины.