Проданные годы. Роман в новеллах
Шрифт:
— Не хочу, — ответил тот, надув губы.
— Не хочешь? — даже разинул рот отец. — А кто тебя, клопа, спрашивает, хочешь ты или не хочешь? Велю, и пойдешь!
Но Лявукас не поддавался.
— Больно мне нужно в ксендзы… — забубнил плаксиво. — Пускай Маре идет в ксендзы, коли хочет!
Я не мог понять, как это Лявукасу не хочется в ксендзы. Отец, улыбаясь, объяснил, что во время рождественского поста настоятель Ляушка молебствовал по дворам и раздавал ребятишкам мятные конфеты. Маре дал три, а Лявукасу только две. С той поры Лявукас считает всех ксендзов самыми несправедливыми людьми на
— Ну, так на доктора, — предложил отец. — Хочешь быть доктором?
Мать смотрит на нас всех и улыбается своей ясной улыбкой:
— Выдумаешь ты, отец…
А из сенцев зычно отзывается буренка:
— Мму-у-у…
И от этого ее мычания, от шуток отца в нашей дымной избе так хорошо и уютно, что, кажется, еще попас бы и лето и два, только бы потом опять собраться в кучу и быть всем вместе. Всю зиму вместе.
А в школе меня ожидала учительница Даубайте и первая протянула мне руку поздороваться. Посадила поближе к своему столику и остановилась возле меня:
— Отстал ты немножко, догонять других придется…
— Догоню, — весело обещал я.
Но учительница почему-то не очень обрадовалась. Обернулась к окну, долго смотрела на двор, занесенный снегом, молчала. И все ученики молчали, кто опустив глаза в тетрадь, кто глядя на спину учительницы у окна. Она провела рукой по волосам, обернулась, улыбнулась:
— Кого еще нет у нас в школе?
— Пятраса не привезли, — отозвался Юргис от дверей.
— А ты, Юргюкас, еще не пас?
— Меня не покупали… — буркнул тот недовольно.
Ученики прыснули со смеху. Все знали, что Юргису страх как хотелось пойти «в люди», но все хозяева, будто сговорившись, повторяли: мал еще, мал, мал… И Юргис остался еще на год дома, тогда как Пятрас пас другое лето.
— Ну, ничего, — утешала его учительница. — Придет и твой черед, поедешь… И тебе не дадут учиться, — закончила она вдруг горько.
И, словно спохватившись, заторопила нас:
— Начнемте, дети…
После уроков подлез ко мне Юргис, поглядел искоса, спросил:
— Будешь теперь драться?
— А тебе больно хочется?
— Самому тебе больно хочется…
— Иди к нам, — позвал я его.
— Если больно хочется, идем… А то попасут год и сразу лезут драться.
Дома отец развязал заработанный мною мешок картошки, перекрестил его и торжественно объявил:
— Первый мешок починаем, ребятишки.
И пояснил Юргису:
— Это мой сын заработал. — Потом добавил: — И еще пять мешков совсем полные стоят. Живи, не тужи.
Жили мы и не тужили.
Мать опять села за прялку, как в прошлом и позапрошлом году. Отец плел из лещиновых драниц корзины, мерки и короба для зерна. Мы с Маре учились в школе, а Лявукас опять «проходил науки» дома.
Так добрались мы до дна развязанного мешка картошки. Тогда отец вытащил из-под кровати другой мешок и опять торжественно объявил:
— Другой мешок починаем, ребятишки. — И опять добавил, только не так громко: — Остались еще четыре. — И совсем уж тихо: — Может, весна в этом году пораньше начнется, дотянем как-нибудь…
Но гораздо раньше, чем весна, пришла в нашу избу беда. И беду эту принес не кто-нибудь, а я сам. Вернулся однажды я из школы
— Ревет! Глядите, такая орясина, а ревет!.. Гы-ы-ы!..
— Это еще что? — донесся откуда-то издали голос отца. — Ты чего хнычешь?
Ругается отец, а я его не вижу. Никого не вижу. Кто-то схватил меня и качает из стороны в сторону, так качает, что я хватаюсь за края кровати и все не могу ухватиться, потому что сама кровать летит вместе со мною. В ушах шумит, перед глазами вдруг все кружится: Лявукас на одной ноге кружится, мама со своей прялкой, отец с недоплетенной корзиной, учительница Даубайте стучит карандашом по кружащемуся столу: «тук-тук-тук…»
А потом все остановилось, и я начал тонуть в каком-то теплом, вонючем пруду, стараюсь ухватиться за какую-нибудь ракиту или хоть за аир, а кругом ничего нет, и я тону все глубже, глубже, глубже…
— А я говорю, мальчонка тиф подхватил.
Я узнаю голос старика Алаушаса и вдруг вижу его самого. Стоит он совсем рядом с моей кроватью, положив руку мне на лоб, и надавливает. Так вот кто хотел утопить меня в пруду! — начинаю я понимать и отталкиваю его руку. Но Алаушас не поддается, надавливает на лоб и говорит:
— Как ни мозгуй, а придется доктора привезти.
— Побойся ты бога, — слышу голос отца. — Шутка сказать: доктора привезти. А чем я ему заплачу? Опять же — на чем привезу? Шутка ли — тридцать пять верст до доктора.
— Нужно привезти, — не сдается Алаушас. — Если не лечить, болезнь перекинется на других, всех у тебя свалит. Тиф — не игрушка, с ним шутки плохи.
— А может, как-нибудь… — глухо говорит отец. — Ромашки сварю, напою мальчонку… у меня и сахар найдется, еще с войны… А мальчик крепкий, выкарабкается как-нибудь… А?
— Хоть голым-босым оставайся! — опять кричит Алаушас. — Хоть буренку продавай, я тебе говорю.
И вот вдруг, ни с того ни с сего запахло черемуховым дымом. Вижу, это наша печка топится, по противоположной стене бегают отсветы огня, как бегали каждое утро. Но перед печкой стоит теперь не мать, а Алаушас. Взяв кочергу, мешает что-то в печке, а в верхнюю дверцу заглядывает буренка и тихо мычит:
— Мм-м-мм…
И теперь я увидел, что лежу не один. Лежат все наши: отец, мать, Маре, Лявукас… Но лежат не так, как я, а на длинных и узких кроватях. Лежат по одному. И откуда столько кроватей в нашей избенке? — вот чего я не могу понять. Стоят они везде: у стен, посреди избы, возле печки и даже на печке. А когда я взглянул вверх, то и на потолке увидел кровати… Там они стояли пустые, и я понял: ждут меня. На всех подряд придется мне полежать и похворать, пока не перехвораю на всех, а тогда уж выздоровею. И я засмеялся, подумав, что кроватей здесь столько, что я выздоровею, может, только на другую осень и, стало быть, ничего не заработаю пастушеством ни этим, ни другим летом.