Профессия: театральный критик
Шрифт:
До подобных пьес Барсак и "Ателье" не опускаются. Да и не только театр "Ателье". Театр Ла-Брюйер под руководством Жоржа Витали, Театр Эвр, во главе которого стоит Пьер Франк, Театр Мишель, где ставит спектакли Жан Мейер, Таня Балашова, блеснувшая в том же сезоне инсценировкой в Театре Мюффтар нескольких рассказов Чехова, Саша Питоев, создавший поразительно глубокий, истинно пиранделловский образ Генриха IV на сцене Театра Модерн, — эти театры, эти художники стремятся сохранить гуманистические традиции демократического искусства Бульваров XIX века, не ограничивают свое творчество штампом развлекательного бульварного спектакля. И однако же в "Железных дорогах" индивидуальность театра "Ателье" была несколько стерта этим элегантным, легкомысленным и пустоватым штампом, непритязательностью развлечения, податливостью режиссуры, покорно уступившей первенство актеру. Не было ли все это выражением той самой "старинной магии театра", которая, казалось бы, так не вяжется с "Ателье"? А впрочем, почему же не вяжется? Ведь назвал же Барсак в одном из своих выступлений бульварный театр "редким цветком", завещанным настоящему прошлым...
Барсак часто обращается к произведениям современных французских драматургов. Чаще других к пьесам Жана Ануя, этого "вечного спутника" режиссера, Марселя Эме, Фелисьена Марсо и Франсуазы Саган. С возобновленными постановками "Свидания в Санлисе" Ануя (1941) и "Лунных птичек" Эме (1955) мы имели возможность познакомиться во время недавних гастролей театра. "Замок в Швеции" Франсуазы Саган (I960), также возобновленный, сменил на сцене "Ателье" водевиль Лабиша.
"Замок в Швеции" поставлен Барсаком просто, но с чутким ощущением камерности, "салонности" этого театрального первенца Саган. Внешне спектакль представлял собой зрелище весьма рафинированное. Обаятельные актеры играли легко и изящно, с подчеркнутой, я бы даже сказал, аристократической свободой, с безупречным артистизмом, словно импровизируя на глазах у зрителя утонченную светскую беседу, своего рода фривольный, циничный, жестокий современный "мариводаж", из которого сплеталась ткань пьесы и возникали намеки на характеры. Один из героев — Фредерик (Жан-Пьер Андреани), милый юноша, почти мальчик, обладающий, однако, немалым уже жизненным опытом, приезжал погостить в старинный замок в горах, отрезанный снегопадом от остального мира. Замок этот возникал на сцене во всей конкретности своего убранства и, однако же, в какой-то момент начинал казаться призрачным и населенным призраками, разряженными в причудливые платья XVIII века. Этот обман зрения, подчеркнутый стилизованными костюмами, начинался в то самое время, когда жена хозяина замка Элеонора (Франсин Берже) и ее брат Себастьян (Роже Ван Ул) опутывали Фредерика густой сетью интриги, в которой было все: и адюльтер, и запретная любовь, и двоеженство, и неизбежно надвигавшаяся кровавая месть... Ослепительно прекрасная женщина с лицом сфинкса, с загадочным и пристальным взглядом, и стройный, подвижный, отчаянно ироничный юноша, принципиальный циник и любитель всяческой охоты — в поле или на зеркальном паркете светского салона—доводили бедного Фредерика до панического состояния: не выдержав "испытания страхом", Фредерик бежал прочь из замка...
Барсак с наивной на первый взгляд доверчивостью подошел к сюжету, полному мистификаций, комических положений и таинственности, отмеченному тем самым изящным и легкомысленным вольнодумством, "либертинажем", о котором уже шла речь. Наиболее проработанным планом спектакля был сюжет, поддержанный тонкой психологической игрой актеров. Но постепенно становилось ясно, что режиссер пытается за первым планом открыть второй. Ключ к этой попытке давало, как мне кажется, особенное ритмическое построение спектакля. Мизансцены были просты, полностью согласовывались с потребностями развития сюжета и со смыслом текста, но при этом отличались необыкновенной музыкальностью, подчинялись какому-то синкопированному ритму с резкими, неожиданными, внешне как будто ничем не оправданными переходами от быстрого темпа к медленному. Создавалось впечатление, что пластика не всегда успевала за словом. Все это мало-помалу вступало в контраст с внутренне свободной игрой актеров, с легкостью интонаций, вносило в стремительное развитие событий пьесы какую-то неурядицу, словно бы притормаживало их. Так .возникало ощущение какой-то несвободы, пустоты и призрачности существования героев, словно бы осужденных гнаться за эфемерными развлечениями, взбадривая себя фантасмагорическими выдумками и жестокими розыгрышами. Цинизм Элеоноры и Себастьяна начинал казаться цинизмом по привычке, от нечего делать, цинизмом людей с "бледной кровью", как говорил о себе Себастьян... Барсак хотел открыть в пьесе Саган встречный эмоциональный поток, обнаружить, так сказать, реальные корни вымышленных происшествий. Но пьеса этого не позволяла. Персонажи спектакля запомнились как жертвы скучной прозы жизни, а в театральном, игровом плане воспринимались почти как марионетки, послушные фантазии и красноречию автора, приводимые в действие выдумкой и искушенным мастерством актеров.
Парадоксально, но те же самые черты с добавлением, правда, сентиментальной элегичности отличали другой спектакль Саган на парижской сцене. Жак Шаррон поставил в Театре Амбассадер "Лошадь в обмороке" с Жаком Франсуа в главной роли. Этот блистательный актер выступал на сей раз в роли стареющего английского аристократа, баронета Честерфильда. Лишь тонкая ирония и привычно тщательное соблюдение изысканных правил хорошего тона давало баронету силы умерить внезапно нахлынувшую страсть к очаровательной авантюристке-француженке. Щедрым на комплименты парижским критикам этот пустенький, но не лишенный пикантности спектакль напомнил шедевры Уайльда. Все то же мастерство, все тот же "либертинаж", преподносимый зрителям по лучшим рецептам Бульваров, определяли успех этого спектакля. В основе этого рецепта чаще всего стоит одно слово — "игра".
Игра, восходящая в самых дальних своих истоках к комедиантам Нового моста, к соленой шутке Табарена, к не слишком пристойным коленцам Жодле. Игра как развлечение, развеселая и виртуозная, но вовсе не освобождающая человека от предрассудков, не открывающая ему глаза на мир; игра, приспособленная ко вкусам и привычкам скучающих буржуа — бульвардье, игра как символ их веры. Веры во что? Быть может, в несерьезность, неподлинность мира, царящего не только на сцене,
В показанных театром спектаклях— "Свидание в Санлисе" и "Лунные птички" — понимание театра как игры утверждалось на разных уровнях. Прежде всего как особенность мировосприятия драматургов, хотя, по правде сказать, трудно усмотреть серьезную близость между талантливейшим психологом, сатириком и поэтом Ануем и автором парадоксальных и развлекательных комедий Эме. Как способ сценических решений режиссера и художника. Как суть сценического существования актеров в ролях. И, наконец, как способ бытия самих персонажей (все или почти все "представлялись": Жорж из пьесы Ануя — влюбленным романтиком, его родители — порядочными людьми; господин Шабер из "Лунных птичек" — рачительным и просвещенным директором колледжа, а сыщик Мальфрен — опытным детективом...). Все здесь залито светом игры, редко подходящей к границе серьезного, иногда небезопасной для того или иного персонажа, но всегда завершающейся ко всеобщему почти благополучию и, конечно, всегда веселой.
Что до "Лунных птичек", то игровой принцип, как нам кажется, здесь не только уместен, но и единственно возможен. Историю о том, как на скромного надзирателя провинциального колледжа Валентина чудесным образом нисходит способность обращать людей в птиц, и что из этого в конце концов получается, — иначе, пожалуй, и не расскажешь. В самом деле, не принимать же всерьез эскапады Валентина. Для начала — для "пробы пера" — он превращает в очаровательную птичку свою, все решительней претендующую на его симпатию, тещу; затем, словно бы походя, отправляет ей во след надоедливых туристов-англичан; затем присоединяет к этой компании своего коллегу-профессора и двух оболтусов-учеников, слишком уж рьяно проявлявших интерес к истинному предмету его тайных вздохов... А потом уже, по горячим следам, один за другим взвиваются из мира людей в царство пернатых— полицейские, инспекторы академии, родители учеников, представители власти... и— пошло, и— поехало! Вот, что из этого получилось, — кутерьма какая-то!
Многокрасочный, пестрый, этот спектакль идет в темпе дьявольски быстром, не давая зрителю перевести дыхание, не позволяя заметить однообразие ситуаций пьесы и обратить внимание на одномерность персонажей. Стремительность смены поистине чудесных событий так велика, что самим героям просто не остается времени на то, чтобы удивиться. Они мчатся к новому и новому чуду, которое воспринимают как должное. Соблюдение обыденной житейской логики в необыкновенных обстоятельствах и порождает забавный комический эффект. Непрерывно возрастающая степень сложности ситуаций переключает внимание зрителей на забавные положения, в которых оказываются персонажи. Драматург наделяет каждый персонаж броской и запоминающейся, элементарной характерностью. Эта элементарная психологическая черточка превращается актерами в забавную странность, вырастает до своего рода "ошибки природы". Она преувеличивается ровно настолько, чтобы вызвать смех: господин Шабер (Люсьен Баржон) до невозможности суетится; его дочка Элиза (Паскаль де Буассон), удрученная своим возрастом и своей непривлекательностью, что-то нудит о сексапильно-сти; мадам Шабер (Ивонн Клеш) недвусмысленно и рьяно наседает на зятя... Это персонажи масочные, неживые— те же марионетки, причем сходство с марионетками им придает, как ни парадоксально, слишком уж уверенное, слишком уж раскованное мастерство исполнителей. Сходство персонажей с куклами усугубляется роскошью и неправдоподобной яркостью костюмов от модного парижского модельера Пьера Бальмена (в одном из своих интервью Барсак специально оговорил это обстоятельство). На нейтральном голубоватом фоне графической декорации Жака Ноэля вспыхивает то нестерпимо алое платье мадам Шабер, то умопомрачительный, небывало желтого цвета костюм полицейского инспектора Гринде, и так далее.
Лишь в одном случае в этом ярком спектакле-дивертисменте (вспомним, слово "divertissement" означает "увеселение") принцип образа-маски был поколеблен, уступил место живому характеру. Этим исключением был главный виновник всех чудесных происшествий, совершающихся в пьесе, — Валентин. Восторженный, чуть-чуть не от мира сего, он пользуется своим даром превращать людей в птиц сначала в пылу раздражения, потом по необходимости (чтобы замести следы) и, наконец, с холодной расчетливостью и даже сладострастным сознанием власти, нежданно свалившейся ему в руки, в корыстных и непрерывно растущих собственных интересах. Может показаться, что эта метаморфоза многозначительна. Но пьеса, да и спектакль остаются в рамках легкой, непритязательной забавы, ведущей к комическому апофеозу героя, блестяще сыгранного Жаком Дюби.
Персонажи "Свидания в Санлисе" возникали на сцене, обрамленной фестонами алого занавеса, среди обстановки, несмотря на свои бытовые очертания и даже некоторую намеренную ветхость деталей, отмеченной налетом театральности: яркими пятнами выделялись желтая обивка дивана, синяя — кресел, вишневая — стен...
Можно было отметить музыкальность построения и чередования реплик, обмен которыми происходил в ровном и стремительном ритме, какую-то особенную четкость по-танцевальному законченных мизансцен, свободу раскрытия ситуаций: герой спит на диване, а над ним в полный голос препираются — здесь хочется употребить более сильное и более русское слово, — "базарят" героини...