Проигравший. Тиберий
Шрифт:
— Мои жена и сын мне не дороже отца и государства, — начал Германик свою речь. — Императора Тиберия защитит собственное величие, Римскую империю защитят другие войска, которых у нее достаточно. И я бы не стал защищать своих жену и сына только ради того, чтобы спасти их. Я бы с готовностью принес их обоих в жертву, если бы это было необходимо. Но теперь я отсылаю их в Галлию, подальше от вас, безумцы, — чтобы ваша преступная злоба утолилась одной моей кровью! И убийство правнука Августа, убийство его внучки и невестки императора Тиберия не усугубили бы вашей вины, и без того не имеющей меры!
Голос Германика слегка хрипел, но не от волнения, а скорее от ярости. Горящим взглядом он искал хоть чей-нибудь ответный взгляд — но все отводили глаза.
— Было ли в эти дни хоть что-нибудь, на что вы не дерзнули бы посягнуть, безумные? — продолжал
Он помолчал, приводя в порядок дыхание. Горло перехватило от унижения и позора. Сможет ли он когда-нибудь забыть об этом? Германик окинул взглядом застывшие перед ним ряды — ни малейшего движения не заметно, словно не люди, а статуи. Справившись с дыханием, он продолжал:
— Если бы я видел бунт испанских или сирийских легионов — если бы они ослушались своего командира, это было бы возмутительно! Но вы? Но ты, Первый легион, получивший значки от Тиберия! Ты, Двадцатый, его товарищ в стольких сражениях, возвеличенный столькими отличиями, — как назвать вашу благодарность своему командующему? У меня нет таких слов, нет! Что я доложу императору, когда к нему изо всех провинций поступают лишь хорошие вести? Что его воины не довольствуются ни увольнениями, ни деньгами? Что только тут убивают центурионов, изгоняют трибунов, держат под стражей легатов? Что лагерь и реки обагрены кровью, а я сам лишь из милости влачу существование среди озверевшей толпы? Зачем в тот день, когда я пришел к вам, вы не дали мне покончить с собой? Тот человек, который предлагал мне свой меч, — насколько он был благороднее и добрее вас! Я бы умер и не узнал бы о ваших злодеяниях! Может быть, вы избрали бы себе другого полководца, который смог бы привести вас в чувство!
Солдаты все еще стояли неподвижно и молчали в ответ на его обвинения. Но Германик заметил, что некоторые все-таки поднимали глаза, и на их лицах было написано горе и раскаяние. Теперь наступил решительный момент, понял Германик. Он выдержал еще небольшую паузу, чтобы дать возможность им как следует осмыслить услышанное. Протекло, наверное, около минуты, прежде чем Германик заговорил снова:
— Что мне передать императору и римскому народу? Что у них больше нет солдат в Германии? Что некому отомстить за гибель легионов Вара? Может быть, обратиться за помощью к белгам, чтобы они отомстили германцам и вернули захваченных орлов?
И тут солдат словно прорвало. Раздались крики:
— Прости нас, Германик!
— Верни жену и сына! Не увози от нас нашего Калигулу!
— Мы сами найдем виновных! Наказывай их!
— Наказывай нас всех, только прости!
Германик видел, что пора. Он махнул рукой, как будто говоря: делайте, что считаете нужным.
Войско в одно мгновение рассыпалось и смешало ряды. Повсюду закипели схватки: солдаты ловили зачинщиков — тех, кто громче всех призывал к неповиновению, — и вязали их.
Вскоре связанных построили в отдельную группу. Германик не произносил больше ни слова — лишь поглядел на легата Гая Цетрония, передавая свои полномочия ему. Легат сразу все понял и взялся выполнять немой приказ главнокомандующего. Он снова построил войска, велев на скорую руку рядом с трибуналом соорудить помост, чтобы Германику все было хорошо видно. Назначенная на эту работу центурия мигом справилась с заданием, притащив откуда-то и бревна и доски.
На этот помост по знаку Гая Цетрония по одному взводили связанных зачинщиков мятежа. Всего их набралось больше сотни. Как только один появлялся на помосте — его под руки поддерживали двое солдат, — Цетроний спрашивал: виновен ли он? Если раздавался общий крик: «Виновен!» — легат кивал головой, солдаты сбрасывали связанного вниз — и там ему отрубали голову. Отрубленные головы и тела выкладывали в одну шеренгу перед строем — чтобы и солдатам тоже было хорошо видно.
Так продолжалось несколько часов. За все это время Германик не шелохнулся — так и стоял на трибунале, словно памятник, смотря прямо в пространство перед собой. И только когда был убит последний подстрекатель, он разомкнул рот:
— Солдаты! Теперь я объявляю вам свое решение! Жену я отправляю в Рим, но не потому, что больше не доверяю вам, а по той причине, что ей скоро придет пора рожать. Калигула останется с вами.
Рев восторга взметнулся в небо. Дожидаясь, пока он утихнет, Германик думал о том, что солдат, кроме тех, конечно, что валяются сейчас с отрубленными головами, в сущности, нельзя обвинять в измене отечеству. Скорее стоит пожалеть их, как маленьких детей, что легко поддаются обману взрослых. И в самом деле — ну разве не дети они? Ведь только что над каждым из них висела угроза быть обезглавленным, если бы товарищи в горячке указали на него, как на одного из зачинщиков. Да и сама процедура казни — разве она не должна производить угнетающее впечатление? А они радуются, и чему? Не тому, что Германик простил их, и не тому, что казнь уже позади. Они радуются, что Калигула опять станет разгуливать между их палаток, бесцеремонно заходить внутрь, проказничать и приставать к ним, взрослым людям, со своими глупыми вопросами и просьбами!
Он подождал еще немного, потом объявил, что завтра ветеранам будет приказано собирать вещи — они отправятся в Рецию, соседнюю с Паннонией провинцию, и зимовать будут там. Остальному войску приготовиться к тому, что будет проведен смотр центурионам — те из них, что оказались неспособными командирами, будут разжалованы, и на их место солдаты смогут выбрать достойных из своей среды.
Этим Германик занимался весь следующий день. Войско было построено по центуриям, по одному центурионы вызывались к главнокомандующему и отвечали на его вопросы: имя, с какого года в армии, в каких сражениях участвовал, какие имеет награды и какие подвиги совершил. Ответы центурионов или подтверждались, или опровергались трибунами и командирами когорт. Потом задавался вопрос солдатам центурии, которой командовал проверяемый: не жесток ли, не жаден ли, не страдает ли какими-нибудь пороками, осложняющими жизнь солдатам сверх того, что предусмотрено уставом? И если солдаты говорили, что да, жаден, жесток, требует взяток, замечен в домогательствах, такой центурион немедленно лишался должности. Потом кто-то из старших офицеров, кажется Кассий Херея, который был повышен до командира когорты, посоветовал Германику совсем уволить этих разжалованных центурионов. Все равно солдаты, мстя за прошлые издевательства, не дадут им спокойно служить, а это только будет приводить к дракам и прочим нарушениям дисциплины. А случится бой — такому центуриону придется ожидать от своих удара в спину, — как же тогда требовать от него геройства в бою? Германик согласился с доводами Кассия, и экс-центурионы были уволены в отставку все поголовно.
Казалось бы, порядок в войске был окончательно восстановлен. Но это было не так. Внезапно подняли восстание Пятый и Двадцать первый, находившиеся в Старых лагерях. Причина бунта была все та же — подстрекательская деятельность тех, кто был причастен к первому бунту, начавшемуся еще в отсутствие Германика. На этот раз восстание было посерьезнее — Авл Цецина, командовавший обоими легионами, едва сумел спастись из лагеря бегством.
Он долго скрывался, надеясь, что солдаты пошумят и успокоятся, особенно когда узнают, чем кончилась попытка бунта Первого и Двадцатого, — и ему можно будет вернуться в лагерь. Но пришлось изрядно подождать. Восставшие солдаты опять вспомнили свои старые обиды и казнили всех командиров одного за другим, самовольно назначая новых центурионов и прочих начальников, свергая их затем и опять ставя над собой. Про Цецину вспомнили сами восставшие, как только начали уставать от хаоса, созданного своими же руками. Солдатам показалось, что если Цецина будет находиться среди них, то они хотя бы сохранят право называться армией, Пятым и Двадцать первым легионами. Таким образом Авл Цецина вернулся в надежде, что сможет понемногу уговорить их прекратить мятеж. Он не хотел обращаться за помощью к Германику: это могло стать концом его карьеры, ведь он уже позволил один раз взбунтоваться солдатам и не смог их обуздать. Как бы то ни было, но сообщить о бунте главнокомандующему Цецина был обязан. Он написал Германику письмо, где сильно приуменьшил опасность и заверил, что на этот раз справится сам.
Германик не поверил Цецине, не поверил и в то, что он подавит мятеж своими силами. Он начат готовить войско из самых надежных солдат, чтобы вести его на восставших.
Тем временем Цецина получил от Германика ответ, в котором главнокомандующий говорил, что в скором времени двинет на лагерь Пятого и Двадцать первого войска, верные императору. И если в лагере Цецины будет обнаружен хоть один не подчиняющийся приказам солдат, то казнены будут все поголовно, и до начальника тоже дойдет очередь. Зная, что Германик всегда выполняет свои обещания, Цецина забеспокоился. Он решил наконец, что лучше погибнуть в бою с мятежниками, чем быть казненным и опозоренным. Он начал действовать.