Происхождение боли
Шрифт:
— Я тебе скажу! Он грех замаливает, хочет искупить свою вину перед Люсьеном Шардоном.
— Он в этом сам признался?
— Нет, конечно, но я ведь не дурак. Да ты присмотрись: они даже внешне похожи — Люсьен и Рафаэль. Оба сочинители. И друг друга стоящие паразиты… Вот погоди, Эжен ещё потянет этого прихлебателя в свет!
— Никого он никуда уже не потянет. Он умирает — ты забыл?
— Забыл!!!!! — на всю улицу заорал Эмиль, — И ты забудь!!! Он нас с тобой переживёт!.. А если нет, то знай: я на свои средства опубликую все сочинения Рафаэля, напишу на них миллион восхвалений и буду драться
— А я, — подхватил Орас, — отдал бы годовое жалование, чтоб найти сейчас Люсьена, привести его к Эжену и помирить их, если ещё не поздно.
Глава LХIII. О причинах
— Что случилось? — впервые начала разговор Анастази.
— Эжен был при смерти, но я нашёл способ его спасти,… а он мне это позволил.
— А тогда?… Что с тобой произошло тогда?… Как ты пристрастился к игре? Почему наделал таких долгов?
— … Это началось давно, почти шесть лет назад, когда родился Жорж, а мне пришлось уехать в Англию. Там я завёл одно рискованное знакомство… Закончилось оно плохо: думаю, каким-то проклятьем для меня…
— Если и так, то прорвалось наружу это зло — могу назвать и день и час — в то утро, когда в доме графа де Ресто столкнулись вы с Эженом. Ваша первая встреча, правда? Ты переменился сразу — и насовсем… Но что же случилось?
— … Не уверен, что сам понимаю… Точно помню какую-то судорогу, взбешение. Ни до, ни после того я не был готов сейчас же, без сомнений, без оглядки на Бога, собственной рукой убить человека. Однако, это настроение быстро прошло, накатила апатия, опустошённость, потом — отчаяние и тоска; стали всплывать старинные кошмары, а вместо будущего замерещились закрытые железные ворота… Позволь не вспоминать.
Глава LХIV. О непримиримости и неуязвимости, безутешности и безмятежности
Как хищник, чующий кровь, так чёрное море ярилось под высоким белым гребнем скалы. К её краю пятилась девушка в серых лохмотьях. Она прижимала к груди младенца-девочку, на вид новорождённую, и кричала то наступающим полукругом чертям и чудищам, что не отдаст своё дитя на утопление, то самой малютке, тормоша её: «Любимая! Солнышко! Проснись!», но та лишь слабо подёргивала подвёрнутыми ножками и ручками, чуть поворачивала крохотную слепую головку.
— Она не проснётся! — убеждали мать, — Срок её пребывания здесь истекает, её ждёт новая жизнь. Отпусти её и забудь! — белая красавица-кентаврица с шёлковой гривой до земли протягивала костяную чашу зелёной воды.
— Сгиньте со своими зельями! — бунтовщица топнула, из-под её ноги клином треснула скала, задрожала до подошвы.
Нелюди отшатнулись, замахали руками: прыгай вперёд! ты погибнешь! погубишь!
Девушка стояла уже на самом краю, шатаясь вместе с куском берега, согнувшись, спрятав лицо в тельце дочери, а его — в своих руках.
Нарастающий внутри скалы, перекрывающий вои и стоны скрежет перекатился в грохот. Выщербина мыса отошла и повалилась; мать с младенцем полетели в самую глубь тьмы.
Над обрывом, рыдая, кружили сирены, на берегу чуда бились и метались от горя. Сфинкс, провожавшая Анну, припала к самой кромке над пучиной и как будто собиралась, следуя мифу, броситься вниз, хотя они прибыли к развязке трагедии и не успели ни слова сказать несчастной девушке.
Анна делила скорбь со всеми, плакала, опустившись на землю. Вдруг кто-то коснулся её шеи прямо под затылком — это был молодой человек в красной куртке южно-ренессансного покроя, в чулках и башмаках того же стиля и того же цвета, только потемней; над длинными ухоженными волосами алела старинная беретка. Ему, на вид итальянцу, это очень шло. В толпе безутешных звероподобий он, человек до кончика ногтя, смотрел спокойно, даже чуть улыбался, сообщая:
— Её звали Гретой. Её повесили за детоубийство. В здешней столице с ней случилось чудо: в её чреве ожило дитя. Она доносила, родила на подступах к Эдему, здесь кормила, но лишь столько времени, сколько прожила на земле её дочь, которую нарекла она Бригиттой.
— Зачем ты это теперь рассказываешь!?
— Тебе же интересно.
— Лучше скажи, почему столько… народу… ничего не сделали, почему они не отняли у неё ребёнка, чтоб спасти хоть одну душу!
— Они не могут применить к нам насилие. Дух Правды, разлитый в здешнем воздухе, умертвит у всякого, кто решится поднять руку на нас, ещё раньше, чем дерзкий шелохнётся.
— А ты почему не вмешался? С тобой ведь ничего бы не случилось!
— Я был согласен с Гретой.
Анна вскочила, взмахнула кулаком:
— Согласен!? Да ты хоть знаешь, на что она обрекла себя и дочь!? Там же нет ничего, кроме боли и ужаса! И оттуда никогда не выбраться!
Красный пригласительно качнул головой и повёл собеседницу к причалу, говоря:
— Всё это здешняя обыденность; духи рождаются и умирают здесь, как там рождаются и умирают тела, только реже, и путей смерти здесь раз-два — и обчёлся. Главный — море. Но оно ведь не так просто, как кажется. Земные моря обитаемей суши. Может, и здешнее кто-то обжил; может, на его дне — совсем особый большой мир…
— Рядом с которым все средневековые фантазии об Аде — детская сказка!
— А ты знаешь, где кончаются средневековые и начинаются твои собственные?… Здесь всё устроено так, чтоб страданий было как можно меньше. В чёрной воде, в концентрате зла, духовное тело мгновенно сгорает, как в вулканическом потоке, а дух духа — светлое зерно — невосприимчив ко тьме и плавает там золотой икринкой, пока её не проглотит Рыба.
— Что за рыба!? Оттуда она там взялась!?
— Рыба, вся состоящая из света. Она находит во тьме соприродные себе частицы и поглощает, отчего растёт, а они, духи, в её теле обретают вечное и лучшее бытие.
— Откуда ты это знаешь?
— Слышал поверье.
— Как тебя зовут?
— Тано.
— Почему ты в красном?
— Это цвет жизни. Я жив.
— Как же ты сюда попал?
— Заснув.
— Но ведь лишь немногие удостаиваются такого? В тебе есть что-то необычное?
— Разве только звезда, — отвечал улыбчиво и уклончиво.
— Какая ещё звезда?
— Под которой я родился…Ты замечала, что Данте Алигьери всегда изображают в красной мантии и шапке?
— Так ты тоже поэт?