Происхождение боли
Шрифт:
Когда пришёл Серый Жан и помог Люсьену встать, тот ничего не сказал сначала и не смотрел на хозяина. Они отправились наверх, во вчерашние покои.
Люсьен сразу залез под одеяло и прохныкал:
— Неужели до вас я не знал жестоких людей и страшных ночей!?… Не делайте сегодня со мной ничего. Я будто разбит и лежу черепками… Хотя, быть может, так, в полусознании, мне легче было бы перенести… позор…
— Позор!.. Обычные слова непосвящённых…
— Невинных.
— Несмышлёных маленьких зверьков… Спокойного дня.
Сон пролетел одной секундой.
— Чем мы теперь займёмся? — спросил Люсьен, открывая глаза в темноте.
— Историей, — прозвучал ответ, — Здесь хорошо натопили, так что можешь раскутаться. Лежи, не шевелись, слушай, что я буду говорить, и не обращай внимания на мои руки.
— … Вам придётся рассказывать что-то очень интересное.
— Постараюсь. После Всемирного Потопа прошло
— …становятся благодетелями мира — солью земли, — проскрипел чужой чей-то голос.
Для Люсьена пропало прикосновение двух горячих ладоней, сквозь веки просветил огонёк. И он открыл глаза, приподнялся.
Посреди комнаты стоял старик в тёмном балахоне. Он держал в руках по одинарному подсвечнику. Один — из левой — он отдал подошедшему Серому Жану.
К удивлению Люсьена, англичанин был одет, на нём отсутствовали только фрак и галстук. Золотистый свет ласкался с бархату его пурпурного жилета, нырял в пену манжет.
— Простите, если помешал, — сказал пришелец.
— Я всегда вам рад, — отвечал хозяин, — Посмотрите, какой хорошенький зверёк.
— Да, — старик почти не глянул в сторону Люсьена, вздохнул, качая головой, — Да, Содом… Люди — что зёрна. Мало кто знает иные цели, кроме плодородства… Высшим подвигом считается погибнуть, чтобы из одного стала дюжина…
— Старая притча! — дерзко подал голос Люсьен, — А кто хоть раз задумался всерьёз о жизни зерна!? Вот вышел сеятель и разбросал пшеницу по полю. Двадцать зерен упало на камень, сорок — на дорогу. Их изжарит солнце; ими прокормятся птицы и мыши. Но большинство же будет взято землёй, разбухнет, разорвётся в ней и расплетётся белым нитяным скелетом корня. Поднимутся миллиарды колосьев… И тут — придёт жница. Она оторвёт от почвы, повалит башни-дома, раздробит… А зёрна, от одного мешка которых стало двадцать — что будет с ними? — А и что обычно: один мешок пустят на новое племя, на захоронение заживо, а остальных засыпят в закрома, потом разотрут в семипудовых жерновах, потопят в дрожжевой воде и изжарят в печах — и сожрут! Мы, люди, как и все другие твари — это один необъятный огород, где хозяйничают Жизнь и Смерть. Первая сеет и поливает, а вторая жнёт и стряпает, и обе питаются нами. И чем больше они жрут, тем сильнее становятся, тем больше им надо!..
Рука Серого Жана была залита воском, одна белокурая прядь подпалилась… Он не поднимал головы. Старик уже смотрел в упор на Люсьена, и не каждый под таким взором мог бы говорить, а Люсьен не мог молчать:
— Только одна есть надежда: эти прожоры, может быть, когда-то одряхлеют, у них откроется несварение, у них в брюхах заведутся паразиты. Они свалятся и не смогут больше работать… Крысы поедят все их запасы,… а потом друг дружку, и мир кончится.
— Откуда ты родом, мудрый зверёк? — спросил старик.
— С юга, из Ангулема, что на Шаранте… Я устал. Я уже размолот. Я хотел бы прогорк-нуть, оядовитеть, чтоб хозяевам земли кололо в животах, чтоб они корчились от боли!..
— А не хочешь стать волной, вращающей жернова земной обманной благодати; или жаром страстей, или разлагающим грибом для умов? стать серпом или цепом Хозяйки?…
— … Я сам хочу есть.
— Я распоряжусь об ужине, — промолвил Серый Жан.
Он вышел, а когда вернулся через минуту, сказал:
— Попрошу вас больше не говорить об этом. Если мне написано на роду сойти с ума, я хочу это принять в тишине.
— Конечно, — старик церемонно кивнул, — Ещё раз извините.
И скрылся, оставив и второй подсвечник.
— Это ваш сосед Лот? — с ухмылкой спросил Люсьен, пока слуги расставляли блюда, — Почему вы не пригласили его перекусить?
— Он не нуждается в пище, — проговорил англичанин, счищая с пальцев воск.
— Что там за жратва? Малина!? в ноябре!? Я не ел её два года… Боже мой!.. Мне не хочется казаться… капризным, но… вы как будто пытаетесь вернуть меня в прошлое… Не делайте этого, пожалуйста! У меня нет хороших воспоминаний. Я ещё не всё попробовал на свете, не всё повидал; я хочу поскорее пресытиться, и тогда мне совсем…
— Ты ещё молод. Тебя нелегко будет пресытить. Потому и спешить не стоит. До завтра.
Глава IV. В которой интерпретируют поэму «Тьма»
Сон стал бегом наперегонки — каждый должен был раньше другого прийти от ирреального старта к прозаическому финишу пробуждения.
Эжен долго плутал по туманному сосняку, заросшему диковинными грибами, потом вышел к широкому озеру, над которым высился старый дом-замок, щедро освещённый, рассыпавший по всей воде золотые фишки огней. Подойти к дому было невозможно, но Эжен знал путь: нужно внырнуть в одно из отражённых окон. Он прыгнул головой вниз, поплыл, озираясь мне покачивающихся на глади ярких мозаичных прямоугольников, дрейфующих, как плёнки пролитого масла, стал выбирал то, что покрупней, нашёл, сильным рывком выскочил из воды, словно дельфин, и упал в оранжевый проём черноты, тут же расслабился, воображая, что плавно опустится на пол комнаты, но ничего такого не происходило — он тонул в той же вязковатой воде, а над головой лениво колыхались и рдели окна. Задача сложней, — догадался Эжен, — нужно найти одно единственное настоящее из них. Он вплыл на поверхность и повторил свой манёвр над другим светящимся пятном, и снова неудачно. Не повезло и с третьим, и с четвёртым. Сил оставалось всё меньше, время умирало, но делать было больше нечего: берег пропал. Провалившись в шестое — круглое лжеокно, Эжен вдруг обнаружил, что его руки связаны, и он не может грести, более того — не них тяжёлые оковы, они переворачивают его и тянут вниз, в непроглядную тьму на дне, вот уже ничего не видно, кулаки врываются в ил, их засасывает, вот уже и локти погрязли. Эжен упёрся головой, но её сжало сразу до ушей… Он пытался закричать, но у последней рыбы это получилось бы лучше, а через миг песочный кляп лишил его вех надежд на голос. Всё было не так уж скверно — сердце вырвалось на волю и с лёгкостью молодой медузы ((наяву Эжен, конечно, не видел медуз и само это слово считал лишь именем греческой богини)) стало подыматься, взмахивая обрывками сосудов, как китайская танцовщица — рукавами. Но кто мог его видеть?…
Эжен проснулся — мокрый, взлихораженный, больноголовый.
Ночь сеяла прозрачный рис в лунки парижских улиц, уныло крошила на крыши…
Осознав своё приключение, Эжен растерзал зубами узел на запястьях, потянулся, поворочался и упокоился. В постели было тепло. Рядом лежал другой человек — тот, кого позавчера Эжен меньше всего вообразил бы спящим с ним под одним одеялом.
Теперь сердце стало падшим серафимом, которому отрезали все крылья и волосы — осталась одна жалкая лысая головка, полустёртое лицо, и на нём — жалкая безнадёжная улыбка. Это был новый старт.
Макс всю ночь проскучал в лабиринте богатого особняка, а под утро явились какие-то люди и дали понять, что всё отсюда немедленно будет продано с аукциона. Одни распорядители начали описывать вещи, другие — ловить пауков, третьи — объяснять Максу, как надлежит ему вести себя на торгах. Выслушав их с притворным хладнокровием, он отошёл в уголок и застрелился.
Часы показывали 9.20., небо светлело. Макс чувствовал себя победителем, стоя над спящим ещё Эженом. Натешившись фантазиями, о которых лучше не говорить, он сел к столу и предался планированию. Новый день требовал какого-то особенного шага, и Макс отважно искал подсказку в своём сновидении. В общих чертах: предстояло сбыть (продать) что-то дорогое. Что именно? Он обводил уже бесчувственное кольцо ожога на ладони, сам себя погружая в средней глубины транс…