Прометей, или Жизнь Бальзака
Шрифт:
Впрочем, он выказывает удивительное знание современных нравов не только в своих романах. В ту пору он пишет бесчисленное множество газетных статей. Чтобы платить долги и влезать в новые, ему также нужны деньги. А статьи приносят их быстрее, чем книги. В те годы Эмиль де Жирарден, молодой человек, обладавший богатым воображением и дерзостью, буквально перевернул вверх дном столичную прессу. Незаконный сын, воспитывавшийся в глубокой тайне, свободный от привязанностей и предрассудков, Жирарден принадлежал к поколению, которое, по словам Сент-Бева, "полностью исцелилось от настроений "Рене"; он не жаловался, а нападал сам. В 1828 году он начал издавать журнал "Волер", затем, в 1829 году, - еженедельник "Силуэт", в котором сотрудничали выдающиеся рисовальщики: Гаварни, Шарле, Гранвиль, Анри Монье. Бальзак был в восторге от этих художников, насмешливых и беспощадных. Как и он, они создавали типы; как и он, Гаварни придал "выразительность одежде, вложил мысль в платье". Господин Прюдом, созданный Анри Монье, предвосхитил образ
Виктор Ратье, живший по соседству с Бальзаком (на улице Нотр-Дам-де-Шан, неподалеку от улицы Кассини), в январе 1830 года привлек своего приятеля к сотрудничеству в "Силуэте", главным редактором которого был он сам, а позднее - в журнале "Мода", также издававшемся группой Жирардена. Вот как описали Гонкуры первую встречу Гаварни с Бальзаком; "Он увидел невысокого кругленького человека с красивыми темными глазами, чуть вздернутым носом с ложбинкой на конце, много и очень громко разговаривавшего. Он принял его за приказчика книжной лавки". Но когда этот невысокий человек говорил или писал, его гений прорывался наружу. Его остроумие оживляло самые заурядные сюжеты. Трудно с точностью составить полный список статей, принадлежащих Бальзаку, ибо журналисты, входившие в группу Жирардена, часто подписывали свои опусы вымышленными инициалами, то и дело менялись псевдонимами.
"Этюд о нравах, угаданных по перчаткам" принадлежит, бесспорно, Бальзаку: перчатки были его слабостью! В этом коротком трактате "изящная и остроумная графиня" определяет по перчаткам характеры и любовные похождения нескольких мужчин. "Шарлатан", "Бакалейщик" - примеры других, весьма живо написанных этюдов о нравах. В статье "Модные слова" автор остроумно потешается над новым в ту пору словечком злободневный: "Ныне требуется, чтобы книги, как и все прочее, отличались злободневностью". Теперь (в 1830 году) уже нельзя сказать об актрисе: "Вчера она была просто великолепна", полагается говорить: "Она была сногсшибательна". Сногсшибательно - это верх восхищения в современном языке; в случае другой крайности следует говорить: "Это чертовски плохо". Если вы пишете на философские темы, облекайте свою мысль приблизительно в такие фразы: "Возможность воспроизведения размышления не распространяется на некоторые явления, ибо если размышление есть совокупность, то совокупность весьма туманная". Мода на подобные выражения сохранилась и поныне.
Несмотря на успешное сотрудничество в газетах, на успех в салонах госпожи Гамелен, госпожи Ансело, барона Жерара, Бальзак чувствует себя неуютно среди множества людей, уже достигших славы. Что он такое рядом с Кювье, Виктором Гюго, Виньи, Шарлем Нодье, Эженом Делакруа? Его остроумие поражает, а манера одеваться раздражает. "Господин де Бальзак здесь, пишет Фонтана в своем дневнике.
– Наконец-то я вижу своими глазами эту новую звезду, чья слава только восходит: толстый малый в белом жилете, с живым взглядом, манерами аптекаря, осанкой мясника и жестами золотильщика; а в общем он весьма обаятелен". Делакруа отмечает что-то безвкусное в его манере одеваться. "И уже без передних зубов!" Граф де Фаллу находит Бальзака слишком тяжеловесным и неуклюжим. "Многих очаровывает его живое воображение и красноречие, но разочаровывает тщеславие и полное отсутствие здравого смысла". Бальзак получил доступ в "хорошее общество" (он принят в нескольких домах), но своим его там не считают. К счастью! Это позволяет писателю "незаметно наблюдать общество и обнаруживать то невидимое, что скрывается за видимостью".
Его появление всякий раз поражает присутствующих: плохо причесанные, торчащие во все стороны напомаженные волосы; полное и словно влажное лицо. Когда он входил в гостиную - рано погрузневший, слегка отдуваясь, - в первую минуту его читательницы спрашивали себя: "Как? И это наш Бальзак?" Но едва он устремлял на них свои глаза с золотистыми искорками, дамы воспламенялись. Гроза, ураган, электрический вихрь наполняли комнату. Невысокий человек с могучими плечами начинал рассказывать, и красавицы аристократки слушали точно завороженные. Кто посмеет обвинить в вульгарности писателя, чей ум ослепляет, как молния, чье превосходство неоспоримо?
Увы! Многие завистники или люди, не способные оценить его силу, держались на расстоянии, а он был слишком чувствителен, чтобы не угадывать, что некоторые думают о нем самом и его манерах. Какая мука! Какая жажда взять реванш! "Я постиг множество вещей, и постигать их было столь горестно, что отвращение к этому миру овладело моей душою... Эти люди заставили меня понять Руссо". Он утешал себя мыслью, что художник должен быть несчастлив: "...талантливый человек десять раз на дню может показаться простаком. Люди, блистающие в салонах, изрекают, что он годен лишь быть сидельцем в лавке. Его ум дальнозорок... он не замечает окружающих его мелочей, столь важных в глазах света" [Бальзак, "О художниках"]. Еще сильнее раздражало Бальзака тупое самодовольство разбогатевших буржуа: "Могущество денег ведет к возникновению самой унылой аристократии - аристократии денежного мешка".
Был ли Бальзак революционером? Отпрыск буржуазной семьи из квартала Марэ, любовник светских женщин, он не желал коренных перемен. Он осуждает крайние взгляды и правой и левой партии. В "Сценах частной жизни" он сожалеет о нелепом преследовании республиканцев и бонапартистов. Любые проявления
Часто несправедливо утверждали, будто Бальзак шел к легитимизму под влиянием суетных расчетов - для того чтобы быть принятым в том или ином салоне или желая понравиться какой-нибудь знатной даме. Но, по правде говоря, он так никогда и не стал законченным легитимистом; в отличие от Шатобриана он никогда не будет испытывать привязанности к своему королю, но он также не станет и убежденным сторонником оппозиции, как, например, Карро или Сюрвиль. Бальзак понимает и восхищается нравственной чистотой некоторых республиканских вождей, но находит также величие души в верности вандейцев королю, он искренне любит старинного своего друга Даблена, либерала, глубоко преданного завоеваниям 1789 года; но сам Бальзак хочет, чтобы действия отвечали требованиям того или иного исторического периода. Революция полностью меняет условия задачи: теперь уже нельзя действовать так, словно ее никогда и не было. "Те акты и те идеи, которые Революция последовательно претворяла в жизнь, неискоренимы; ее надо принимать как совершившийся факт". Бальзак с явной симпатией относится к "благородному поборнику рухнувшего мира", но утверждает поступательный ход истории, знает, что ее не повернуть вспять.
Восьмого мая 1830 года он публикует в журнале "Мода" любопытный рассказ "Два сна": в 1786 году в гостиной собрались Калонн, Бомарше, рассказчик и два никому не известных человека - хирург и провинциальный адвокат. Читатель тотчас же догадывается, что это Марат и Робеспьер. Каждый из них вспоминает свой сон. Робеспьеру привиделась Екатерина Медичи. Королева объясняет ему причины Варфоломеевской ночи. По ее словам, она руководствовалась не жестокостью, не фанатизмом, не честолюбием, а только государственными соображениями. "Для того чтобы укрепить нашу власть в ту пору, нужно было иметь в государстве одного Бога, одну веру, одного властелина". Как ни ужасна была резня, она представлялась ей единственным средством, чтобы избежать еще более кровопролитной бойни. "Да, ты слушаешь меня..." - обращается она к Робеспьеру. И читатель мысленно доканчивает фразу. "Я обнаружил, - признается в заключение Робеспьер, - что какая-то часть моего существа принимала жестокую доктрину этой итальянки". Всем известно, что наступил день и адвокат из Арраса, как в свое время Екатерина, пришел к необходимости убивать людей ради сохранения единства в государстве. А что думал сын Бернара-Франсуа Бальзака о подобном методе, который, как показала история, оказался на деле не таким уж успешным? Он почти готов одобрить и Екатерину Медичи, и Макиавелли, и Робеспьера, и Меттерниха. Приблизительно в это же время Бальзак писал: "Он сделался глубоким политиком, ибо презирал человечество. Разве не определяет это чувство тайную доктрину всех знаменитых людей, которыми мы восхищаемся?"
В повседневной жизни герцогиня д'Абрантес преподала ему урок макиавеллизма в миниатюре. Она заставила Бальзака изрядно поработать над ее "Мемуарами", а когда они принесли ей успех, беззастенчиво отрицала какую-либо его причастность к этому. "Я вынуждена была так действовать, объясняла она ему.
– Как можете вы желать, чтобы я позволила отнять у себя те небольшие достоинства, какими, возможно, отличается мое произведение? Заклинаю вас, будьте серьезным человеком и никому не повторяйте своих слов. Вы ведь заботитесь о своей репутации, подумайте же, что ваше поведение недостойно и граничит с пошлостью". Правда, другая его приятельница, Зюльма Карро, выказала себя ожесточенным противником Макиавелли. Бальзак больше не навещал ее в Сен-Сире так часто, как ему хотелось; работа, правка корректур поглощали все его время: "Дни бегут, они тают у меня в руках, как лед на солнце. Я не живу, я чудовищно растрачиваю силы, но какая разница, умереть от работы или еще от чего-нибудь". Госпожа Карро была республиканка и упрекала Бальзака в соглашательстве. "Не укоряйте меня в отсутствии патриотизма, - отвечал он, - все дело в том, что ум позволяет мне по достоинству оценивать людей и события. Это все равно что возмущаться подсчетами, которые указывают вам на близость разорения. В годину Революции гений правителя состоит в том, чтобы добиться единения; именно это и превратило Наполеона и Людовика XVIII в талантливых государственных деятелей". Одно дело - политическая доктрина, другое дело - претворение ее в жизнь. Бальзак это сознавал. Зюльма отрицала.