Проникновение
Шрифт:
— При дворе Александра Македонского, — сказал он, — одного мальчишку с головы до ног выкрасили жидким золотом, изображал на пирах статую Купидона.
— И что с ним случилось? — спросил я, чувствуя, как к горлу подступает первый комок страха.
— Он умер, — ответил брат.
— Но почему?!
— Жить получается лишь собой. Твой чёрный лебедь теперь погибнет. Не сможет летать и замёрзнет насмерть в ледяной воде. Перья должны предохранять птицу от холода и влаги, но от белил они слиплись и стали бесполезны. Перекрасив, ты убил его.
С тех пор рисую словами: ими никого не убьёшь, разве что в переносном смысле.
Альберта помню братом, а не любовником. Я же любила его, когда была женщиной! Но мне легче вспоминать своих женщин, чем как сам был одной из них. Киноплёнка моя засвечена во многих местах, иные жизни пролетели как сон, ничего после себя не оставив. Вспоминаются русские женщины. Было много других, но как будто и
Маша хотела конфет из уваренного сгущённого молока, их подавали к чаю в студенческом кафе в Кембридже. Я тогда изучал славянские языки, литературу и библиотечное дело.
— Мало! Дайте ещё! — требовала она на «шипящем» английском — типичный акцент для славянки.
А мне нужно было изучать языки. Через пару месяцев сам на неё шипел:
— Пре-кра-т-и-и-и! Это неприлично!
На каникулы ездили в Ригу [102] , не помню зачем, послушать русскую речь? К тому времени я поднаторел в языке тела. Смотрел на её изогнутую чёрную бровь с кольцом и представлял, как по возвращении в Лондон воткну себе такое же. Мы были похожи с ней, как брат и сестра. Миндалевидные, словно углём очерченные глаза, высокие скулы, матовая смуглая кожа, неподвластная румянцу. Среди белокурых и голубоглазых лондонцев частенько чувствовал неловкость, поэтому и лебедя перекрасил. А глядя на себя в зеркало, видел её. Нравилось быть ею, что-то в этом было невысказанное, мучительное, сладостно-вязкое. Читать мысли и чувства, исследовать потаённые уголки сознания, смотреть на мир её глазами, а придя в себя, помнить о воплотившемся мистическом опыте. И с тех пор не разговаривать, а узнавать, предвосхищая каждое слово, движение, вспышку, чёрточку. Господи, Машка, если бы нам вернули тот день на Ратушной площади, где сидя рядом с тобой в кафе под открытым небом, думал не о звёздах над головой, а о твоей пронзённой брови, выпросил бы для тебя целый мешок этих засахаренных, пластилиновых конфет! И мне бы совсем не было стыдно. Я — гнусный сноб. Раздражает, когда кто-то громко смеётся, бурно радуется, яростно требует. По-настоящему начинаю тосковать по людям, если уходят навсегда. Снимал фильм об ангелах и проникновении, а ты случайно попала в кадр. Умерла во время операции из-за глупой оплошности хирурга. И прекратила требовать. Мне язык надо отрезать, чтобы не перекатывал на нём камни, не откладывал за пазуху. Не твердил «мне так жаль, так жаль» до кровавых мозолей в сердце.
102
С 1721 года, Рига и большая часть Латвии перешли во владения Российской империи. На рубеже 19-20-го веков Рига являлась вторым по величине портовым городом Российской Империи. Англия был союзником России во времена Северной войны.
Если верить Рембо, поэзия — женственна. Нет, не клеится и не ладится. Мои кусочки — от разных мозаик. В моде тогда были шляпки и ленточки и никаких колец в брови. Пирсинг появится в шестидесятых годах двадцатого века. Кем же была Мария? Моей выдумкой? Чьим-то взломанным сном? Не знаю. С тех пор, как Маугли поменяла местами все вещи в моём доме на Мальте, начал путать сны с явью.
Однажды мне приснился Франц Кафка с портрета в сборнике «Созерцание»: по-мальчишески оттопыренные уши, впалые щёки и фаюмский взгляд из вечности — смотрел в объектив фотоаппарата оттуда, где уже знают Судьбу. «Когда любишь кого-то, приписываешь ему свои мысли и чувства. В жизни же он таким не является. Но можно его таким сочинить, — сказал он. Я схватился было за карандаш, но, помолчав, он добавил: — Пишут не для того, чтобы прославиться, а для того, чтобы остаться. Навсегда».
Вот и рифмую истёртые воспоминания, будто они — философский камень, превращающий ёлочную мишуру в золото, а осколки разбитого зеркала в неназванные звёзды. Капелька дождя, сверкающая на паутинке. Красиво? Но попробуй сжать её пальцами. Мерзость! Рифмуй — не рифмуй, а игры в песочнице или в классики, беготня под дождём, мелодии музыкальных шкатулок, мамины блюда, поцелуи на скамейке у всех одинаковые, и никому, кроме самого вспоминающего, не нужны, ни для кого другого не имеют значения. Всё в моей жизни: книги, картины, женщины… — копия с копии, безликие янусы-близнецы. И северный ветер срывает бутоны цветов за окном. Ты была права тогда, в башне: начало стоит забвения. Мне не нужна истлевшая сказка, я хочу жить.
«Литературная работа по ночам, с долгими перерывами на отчаяние, — мог бы заключить Кафка, — потому что Прометей давно умер, а необъяснимые скалы молчат» [103] . После грозы в саду его светлячки взмыли в небо. Чем они хуже звёзд? С судьбой не поспоришь: пришлось присесть на дорожку и изменить завещание. А я что могу завещать? Знаю-знаю, я — только летописец, регистратор мгновений. Таскаю везде с собой задохнувшихся, померкших светлячков в спичечном коробке в кармане брюк: их похоронят вместе со мной. Закопают в землю, как что-то постыдное, от чего избавляются поскорее: сбрасывают за борт, вычёркивают вон, забывают напрочь.
103
Ф. Кафка. «Письма к Максу Броду», «Прометей».
— Выпей, дружок, в голове прояснится, — сжалился надо мной Арно и протянул кувшин и железную чашу.
— Нальёшь? — попросил его.
— Нет, здесь ты — виночерпий.
Я — виночерпий, оказывается. Медленное такое слово, как облетающие лепестки цветов. Черпаю слова из чувства вины. Когда меня все простят, слова в моём кувшине закончатся.
Ветер сделал уборку в небе, разобрал завалы туч. Горизонт светлеет. Серое небо. Мягкие приглушённые краски. Запахи йода, сосновой смолы и едва заметный фиалок. Они повсюду цветут на побережье.
«Не думаю, что люди принимают такой простой факт: в жизни нет смысла. Мне кажется, из-за этого людям страшно неуютно», — говорил Дэвид Линч.
Неуютно? Смотри на цветы, они — живое воплощение счастья. Жаль, у меня нет своего балкона или хотя бы подоконника, где могла бы их посадить. В чужих городах всегда так: северный ветер, сквозняки изо всех щелей, горячую воду и электричество отключают одновременно, дождь стирает родные лица из памяти, будто люди — фотографии, размокают и расплываются, крыша в кафе протекает, а осень наступает раньше срока. Память — ненадёжная машина времени: сколько ни представляй себе вчерашнее лето, всё равно дрожишь от холода, кашляешь навзрыд, наматываешь на шею кашемировый шарф, и от ворса слезятся глаза.
Море катит тяжёлые волны, люди идут по набережной навстречу неиссякаемым потоком. Лица как волны. Я стою на бордюре — ровно посередине, как на разделительной полосе. На волнах пенятся барашки, на лицах проскальзывают улыбки. Волны бьются в берег «шиих-шиих», люди чеканят шаг «цок-цок». Стрелки часов, самозаводящихся от движения. Плавные размытые контуры. И вдруг резко субъективной камерой крупным планом — пристальный взгляд из-под угольно-чёрных бровей, как воспоминание из прошлой жизни. С новой любовью мы возрождаемся, живём и умираем. В кафе, где мы встретились, ничего не изменилось: бронзовые львы по-прежнему грустят у входа, внутри разливают глинтвейн с мёдом и варят дурманящий кофе из арабики, храня рецепты в тайне от посетителей. Чувствовала ли я тогда свои нынешние шаги? Пожалуй, да. Ты наблюдал за нами от барной стойки. Знал ли ты тогда, что камень попадёт под колесо машины Арно? Конечно, знал. И ждал. Закон Архимеда в переносном смысле: люди нас покидают, потому что кто-то лучший, тот, кто сильнее и ближе, и предназначен нам, вышел навстречу. Дождь переполняет чашу, завтрашняя вода выталкивает сегодняшний день.
— Маугли, — выговаривал мне Арно, — тебе как будто не по себе со мной рядом.
— Меня нет.
Спустя много лет посмотрела «Внутреннюю империю» Линча: «Это больше, чем любовь!», — и дальше — кусок сериала о кроликах — низшем звене в пищевой цепочке. «Она теперь высоко над печальными днями», — звучит в финале. Можно растворяться в другом человеке, если знаешь, что после того, как вода испарится, от тебя хоть что-то кристаллизуется на дне бокала. Не превратится в пар. Хемингуэй писал: «Земля плывёт три раза» [104] . Три! Максимум. Два я уже израсходовала. Третьего не дано. В жизни всегда есть выбор: либо теряешь себя, либо тех, с кем плыла земля, либо уйти, либо остаться. «Хотя тебе было бы бесконечно легче просто неудержимо хотеть остаться» [105] .
104
«По ком звонит колокол».
105
К. Кастанеда. «Активная сторона бесконечности».