Проникновение
Шрифт:
— Выдохните весь воздух из лёгких на пороге, — попросил ангел, — иначе не проникнетесь атмосферой дома.
В доме была одна, но просторная комната сплошь зелёного цвета: обои на стенах, ковёр на полу, шторы на окнах. Посреди комнаты — стол, укрытый зелёной скатертью, на нём — карликовое гранатовое дерево в кадке. В древнем Египте лица мумий разрисовывали зелёными полосами, а в саркофаг клали плод граната: и то, и другое символизировало воскрешение и вечную жизнь.
— Комната — кристалл мироздания, — сказал Арно. — Помимо вас здесь обитают миллиарды теней, не подозревающих о существовании друг друга. Не бойтесь, они вам не помешают. Всякий входящий видит в комнате
— Нам позволят вернуться на землю?
— Возможно. А пока располагайтесь. Кувшины с напитками принесу вам чуть позже. Устраивайтесь поудобнее в креслах и раздёрните шторы, темновато здесь.
Шторы мягко распахнулись, как полы халата, обнажая вид из окна, плетёное кресло тихонько вздохнуло подо мной, и по телу разлилась нега уюта, какую испытываешь дома после долгого трудного дня. Скосил глаза на вас: ты улыбалась, глядя в окно, Ульвиг сидел неподвижно и прямо, как и полагается воину, а Кира закуталась в толстый шерстяной плед, будто за окном ей показывали морозную русскую зиму.
— Окна выбирают смотрящих. Видите то, что ожидаете за ними увидеть, — подтвердил ангел и ушёл за напитками.
Ты, конечно, смотрела на море. Однообразный пейзаж чередой волн напоминал декадентскую картину Эдварда Мунка «Вечер на улице Карла Йохана»: поток лиц, накатывающих на зрителя, захлёстывающих, проникающих сквозь. Единое цветовое безумие. Вот он, атлант, идеальный лик статуи, сотворённый из множества глаз, лбов, подбородков, чёлок, бровей, скул и носов, выхваченных беспокойным взглядом из толпы. Судя по твоей улыбке, улов не был скудным.
Под моим окном росли кусты гибискуса. Ги-бис-ку-сы, — машинально повторил про себя. Какое искусственное имя у этих цветов! Их мог бы поливать из родника забвения Гипнос — повелитель снов, брат Танатоса и дочерей Кроноса мойр в своей сумеречной пещере на краю мира, куда солнечный бог не рискует заглядывать. Но они живые и замечательно пахнут. Жёлтые гибискусы называют «китайской розой», бордовые «цветком любви», а белыми украшают «маргариту» — неизменную спутницу романтических вечеров. В центре палисадника заметил фонтан из палевого известняка со слоном. Из хобота должна бы струиться вода, но источник, увитый плющом, пересох. Башня из слоновой кости, вспомнилось мне, мой внутренний дворик. Стоит назвать цветок по имени, как он тут же вянет. Побеги винограда и олеандров переплетаются, не разобрать, где цветы, где ягоды, не подрезать сухие ветки. И растения душат друг друга, как мои бестолковые строчки. А из-за калитки в прорехи занавеса из дикого дрока за мной следила чернота.
Её и видела Кира в своё окно: безрадостную дорогу к вершине вулкана, застывшие лавовые поля, безмятежную равнину одиночества. Продрогла от ветра, хотелось втянуть голову в плечи, спрятаться, лечь на дымящуюся тёплую землю и заснуть навсегда. Ариадна с оборванной нитью в руке, отчаявшаяся, не дождавшаяся Тесея. Говорят, из кратера вулкана лава поднимается наружу по тоннелям, образующим лабиринт. Может, лава и есть волна света? Покинутый нами мифический город построили на берегу моря и близко к вулкану. Многие историки уверены, что Платона вдохновили извержение вулкана на острове Санторини и цунами, уничтожившее микенскую цивилизацию. Проявление идеи Атлантиды в действительности. Свет, претворённый в материю.
На свет мотыльком полетел Ульвиг. В город героев, где есть всё: и солнце, и ночь, и смирение, и битва, и голод, и богатство, и огонь, и пепел, и снег, и шум, и ярость; где мёртвые убивают живых, а живые не дают ни минуты покоя мёртвым. Если Ульвиг поторопится и жажда вытолкнет его из окна, то сломает ногу или позвоночник, или ключицу, обрекая себя просить милостыню на площадях и проспектах до скончания дней. Если научится терпению и смастерит лестницу хотя бы из штор, у него, пожалуй, будет шанс выжить, выиграть, победить.
— За окнами — наши жизни? — спросил у нарочито громыхавшего кувшинами и чашами о железный поднос Арно.
— Метафоры.
— А если бы мы пришли вдесятером, если бы нас было сто или тысяча человек сразу?
— Кристалл может иметь сколько угодно граней, окон хватит на всех. Не все, правда, понимают, что они — зеркало. Бегают от окна к окну, пока не обессилят и не исчезнут совсем, а видят одно и то же: что внутри самих, то и снаружи. Иные, поумнее, садятся в центре комнаты на пол и наблюдают за остальными, стараясь по мимике, теням и движениям угадать, что за окнами. Первые теряют себя, вторые связь с реальностью.
— Но я же могу изменить вид за окном?
— Считаешь себя лучшим поэтом, чем мироздание? — усмехнулся ангел.
Я испытал стыд и отвращение. Стыд за то, что цитирую, а сам нем, как замороженная рыба. Вечный второй, если не сотый, не миллионный. Ничего нового не напишешь, пока не начнёшь думать вместо того, чтобы читать. Так и просидишь попугаем в чужой гостиной. Искусство — попытка объяснить очевидное. Не заблуждайся: и без тебя все всё давно уже знают. Слепой художник синей краской рисует закат над городом и показывает картину зрячему, пока тот смотрит на заходящее за крыши красное солнце. Вспомнил меткую фразу Маугли: видела город, но не жила в нём. Мои слова — тоже проездом. Прощаю великим их невозвратный past perfect и ненавижу пассажиров первого класса в моём поезде. Сам себе отвратителен, а в других вижу кривое своё отражение. В ком-то больше кривизны, в ком-то меньше.
Арно не похож на Альберта в образе ангела. У брата крылья были настоящими — выстраданными, перепачканными землёй. Арно же словно их отбелил, накрахмалил, не крылья, а безупречно чистые простыни в первую брачную ночь! И распускает их как павлин хвост. Ножом размахивает — не отрежет, кишка тонка, к тому же его и не приглашали. Тьфу! Не думал, что меня посетит столь мелочная реакция на соперника, как ревность. Всегда считал себя выше людей и их предрассудков. К тому же Арно не человек, ангел. Да и ты не та Маугли, которую он знал когда-то. Город вылепил тебя заново.
Но ни прежней тебе, ни нынешней не смогу рассказать, как стал поэтом. В 1787 году лондонский Сент-Джеймс парк был далёк от совершенства, Джон Нэш не успел приложить руку к извилистым лесным тропкам и затянутым тиной прудам, где обитали лебеди. С десяток белых и трое чёрных — опасливо держались в сторонке. Чёрные мне, девятилетнему, привыкшему к весёлым играм со сверстниками, казались изгоями, я жалел их и размышлял, как бы помочь. А потом подсмотрел, как Альберт грунтует холст жжёной умброй и пишет осенние листья на тёмной земле невесомыми охряными прикосновениями кисти. Выкрал у брата белила и пол осени приманивал лебедей на хлеб и ставил силки. Брат, увидев моё плавающее в пруду «творение», занёс надо мной руку, но не ударил, а резко развернулся и зашагал в сторону дома. Я побежал следом. Дома брат заперся в мастерской на ключ, и разделённые толстыми стенами мы молчали весь вечер. Поначалу подумал, что Альберт злится из-за истраченных белил или завидует мне: его картины ничью судьбу изменить не смогут, а я подарил лебедю счастливую жизнь среди белых сородичей. Но на следующий день лебедь не плавал, не хлопал крыльями, а неподвижно сидел в зарослях камыша, зябко нахохлившись. Я расстроился и опять позвал Альберта к пруду.