Просто голос
Шрифт:
Вопреки смутным ожиданиям, здешний народ мало отличался от известного прежде: та же на живую нитку одежонка, те же наскоро скорченные рожи. Пристальному взгляду, наверное, открылось бы больше, но я был слишком увлечен собой. В целом смахивало, что дядя сколотил себе дружину ряженых, и я тоже скосил усмешку.
Дом деда, приземистый и рыжий, но протяженностью обличавший достаток, стоял, если позволено так выразиться о горизонтальном, сразу за фором. Мы пересекли узкую, неряшливо вымощенную площадь — но бокам, без всякой колоннады, зияли скважины ланок, куда рассосались обрывки нашей процессии, а весь торец занимал новенький храм, под мрамор, с несуразной челюстью портика, над которым расписной с золотом фронтон изобличал кисть местного самородка. По сторонам на тяжелых постаментах пучились бычьи истуканы из темного
Дверь в атрий отворилась непременно внутрь, словно в святыню. У входа, деликатно покашливая в кулаки, топтались три опрятных молодца, то ли приодетые к приезду слуги, то ли родственники второго при-зыва, которых преминули представить. Пыльный мальчишка мучил палочкой черепаху, запертую на все засовы; Лукий сгреб его под локти и взгромоздил из-вестным жестом в седло, чему я тоже сконфузился. Вообще, к концу экспедиции я стал сникать и киснуть, польза кругосветного усердия истекла вместе с расстоянием. Теперь хотелось домой, где жизнь шла без подсказки, как простое время, а здесь следовало длиться усилием воли. Мальчишка приходился мне дядей — сын Лукия от второго брака, скрасившего скорбь по усопшей бабушке. В безотчетном поиске опоры я полагал встретить здесь теток, годы назад гостивших у матери и потому бывших величиной в какой-то мере известной, от которой проще вести отсчет. Но их, конечно, не оказалось, давно отосланных в дальнее замужество. Зарево приезда, блеснувшее конному с холмов, вблизи таяло бликами на воде, подергивалось тусклой опаской; любопытство улицы, которому я только что жадно подставлялся, теперь стекало слизью с лопаток, и самая бережная дружба давала предлог праздному подозрению. Слоняясь в бессолнечном зале, где пустовало и пахло затхлой жизнью, я ненавидел редкие мертвые предметы, везде обличал подмену и сглаз. «Кориолан в опале», додумался входя отец. «Марш умываться!»
Сменив платье, мы прошли в храм. В гулкой глубине сипел полипами служитель, разводя огни; у алтаря уже лежали тщательные щепки, наколотые в нашей священной роще. Я выдохнул судорожный ком молитвы, словно боялся не успеть до скорого разочарования. Меня пока не пугало, что небеса, может быть, пусты, а зло, которому я пусть и уступил в минуту слабости, еще не мерещилось суверенным. «Кто бы ты ни был, бог или богиня», уже свидетельствовал низкий голос отца. Кто бы я ни был, глоток плоти в пищеводе мохнатого созвездия. «Велишь ли именовать этим либо иным именем». Приторный дым облизал темные балки свода, и резник из недавних подворотных парней задрал голову нарядной белой козы. Угадав беду, животное взметнулось, у алтаря наступила короткая сутолока, и отец, с его фактической однорукостью, оступился и упустил чашу для возлияний — она грянула вдребезги о каменный пол, истекая молоком и медом. Возникло долгое безмолвие. Не рискуя оборвать обряд, отец принял из рук служителя новую чашу, восстановил каждое слово и жест, и козу все же постигло неизбежное. Мы вышли прочь из храма в сумерки немилости.
Ночь стелилась, точно черная река, одолеваемая вброд; дремота опрокидывала и покидала; лопались пузыри из бездны, полные укоризненного шепота. Как нередко в преддверии бреда, я бесконечно и сбивчиво оправдывался перед кем-то мнимым, всякий раз заново после третьей фразы. Следовало заступиться за отца, но подлая жалость к себе не давала слова. Все хорошо, шепнул я вслух, все-таки засыпая к рассвету. У темного входа дня трое опрятных ласкали обвитого лилиями Каллиста в алом влажном ожерелье.
Прогулка на рудники никак не развеяла затмения, хотя в иное время сопливое любопытство взяло бы свое с лихвой. Я, правда, попробовал спуститься в шахту, но весь воздух и свет быстро остались наверху, и чудом не стошнило в плотную пустоту наискосок, где скитались медленные бестелесные искры. Лукий в личине деловитости, погасившей всю прошлую экзотику, пояснил, что «подземных» предпочитают держать там безвылазно день и ночь — так им проще привыкнуть, и меньше мороки охране.
В неглубокой пещере, продолженной
Дома до самого обеда они с отцом возводили серебряные столбики, чертили цифры на табличках и с довольным видом откидывались на стульях. Все впустую: через пару лет Кайсар отнял концессию.
Для меня день миновал без надобности, будто и не мой собственный, а чей-то вычитанный; так, бывает, выводит в дневнике состоятельный болван, ищущий себе на земле значения: «Встал в третьем часу, откушал зеленых фиг с отжатым сыром. Размышлял о трех видах добродетели и о слепоте промысла. Витиния выпороть, ворует». Я недоуменно плутал по гулкому дому и саду, силился возобновить былые беседы с Секстом, которому теперь явно не доставало досуга, и разница в возрасте обозначалась резче. Подмывало к пользе — не в смысле услуги кому-то, а для себя, чтобы жилось убежденнее. Артемон снабдил в дорогу спартанской конституцией Ксенофонта; я послушно (тебе выпала Спарта — покажи свою стать) силился углубиться, разматывая свиток то на липком от полдника столе, то у тесной стены под смоковницей, и цепенел от скуки — занятие оказалось не для здешних мест. Вечером, изнуренный праздностью, я вышел с отцом проветриться.
Он был непривычно взвинчен и, пока путь пролегал по городу, отмалчивался, а затем принялся вполголоса толковать, что вскоре дело будет поставлено на твердые финансовые сваи и больше незачем зависеть от анонимного доброхота в Риме. Я не стал спрашивать, какое дело, — наши разговоры все теснее сдвигались вокруг единственного. Когда он окликал капитолийскую триаду, его восковой профиль с воздетой над кадыком бородой звал глаза вверх, в ветреную высоту сумерек, а гневное слово стенобитным снарядом дробило воздух. Я бдительно семенил рядом, поперхнувшись испугом, и впервые недоставало покинутого детства. Как ни льстило скоропостижное приобщение к мужеству, иерархия заговора подменила милые узы радости, и торжественная слепота уже не взирала ни на буллу, ни на прайтексту. Так проходили уроки одиночества.
Мы давно повернули и двигались теперь давешней площадью, окаймленной бельмами заколоченных лабазов, хотя и не вполне стемнело. Когда поравнялись с быками, пустоту вспорол быстрый насекомый свист, и невидимое жало сухо звякнуло о каменную тушу. Отец резко пригнул меня и отпихнул за угол постамента. Площадь была пуста, из единственной поперечной улицы сочились клубы серебряной ночной немоты, точно из нее разом вычеркнули маленькие голоса птиц и сверчков, и даже скрип деревянного кренделя ближней булочной. В разъятом овале гранитных рогов бесшумно обозначались первые звезды света. Отец пошарил по мостовой и поднял короткую стрелу со сплюснутым железным наконечником, с ястребиным пером на хвосте. И уже без слова, без зоркой оглядки — он не ведая страха, а я одолевая — мы покинули каменное укрытие и тронулись к дому.
Мне невдомек теперь, почему он не принял очевидных мер. Растолкать беспечных сновидцев, прочесать округу с оружием — разве не это подобало ситуации? И сто безмолвии крылся внезапный смысл, словно сбылось терпение или замкнулась нужная петля, и когда я сунулся осведомиться, ответом было одно немое недоумение. Мы приняли лампу у патлатого привратника и прошелестели в спальню.
Разбудили раскаты света по истонченным в слюду искам. Далекие молнии набегали, как волны прибоя, земля издавала низкий каменный гул. Я кинулся к окну, но оно оказалось слишком мало и выходило мимо, срезав большую часть зрелища. Подтянувшись, я кубарем выпал во двор. Всю северную оконечность неба рассекали ветвистые золотые трещины, они подбирались ближе с каждой вспышкой, и все членораздельнее негодовал гром.
И тогда в этой бесслезной буре света и грохота мне явились иные, вразумленные звуки — грозное пенье металла, скрежет копейного жала по щиту, лязг доспехов. В черном облачном поле вспыхивали и гасли конные призраки, ликовал легионный горн, а далеко внизу, в устье грозовой воронки, предстоял судьбе незаметный смертный и всей прозревшей кожей ждал знамения.
Небо раскололось и со звоном осыпалось наземь. Вековое дерево в углу ограды вскрикнуло и взметнулось в зенит ослепительным буро-багровым смерчем.