Прозрение
Шрифт:
— По-моему, пора решать, — сказал Останин. — Многое прояснилось.
— Что ты советуешь?
— Есть два пути. Первый. Можно поблагодарить наш гуманный закон и продолжать жить, как жил до сих пор Дмитрий Николаевич Ярцев. Естественно, отвергая напрочь фантастические измышления Федора Крапивки.
— Не понимаю…
— Дослушай, — перебил Останин. — Есть второй путь. Предположим, Крапивка возбуждает уголовное дело. Но теперь нам известно, что все судебные материалы сгорели. Двое участников преступления расстреляны. Свидетелей обвинения
— Кому доказать?
— Всем!
— Всем, кроме меня, — сказал Дмитрий Николаевич.
Письмо, адресованное Генеральному прокурору, — семь страниц, которые перепечатал на машинке Останин, — лежало на столе, и сейчас Дмитрий Николаевич выбирал: отправить его по почте или отнести самому. Он понимал, что сразу рассчитывать на встречу с прокурором трудно, но передать секретарю, видимо, возможно.
Процедура отправки письма заботила его не случайно. Раньше тайна принадлежала только ему. Теперь же его исповедь легла на бумагу, скреплена подписью, дополнена адресом, номером паспорта и местом работы… Совсем не исключено, что письмо, попав в канцелярию, начнет свое движение под всяческие пересуды. Отыщутся доброхоты, которые сообщат в клинику, а может, и в министерство.
От этих мыслей Дмитрию Николаевичу стало муторно. Нет, пусть его дело до поры до времени не выйдет за стены кабинетов тех официальных лиц, которые будут решать его судьбу. Значит, надо попасть на прием к руководящему лицу, вручить письмо лично.
Как ни старался Дмитрий Николаевич уверовать в правильность этих рассуждений, он чувствовал их подоплеку. Трусость. Боязнь огласки. Страх за репутацию. Вот что кроется за этими рассуждениями.
Нет, к черту! Трусом Ярцев не был. Никогда не был!
…Операционную полевого госпиталя устроили на окраине разбитой деревни, в единственной уцелевшей избе. Вместо сорванных дверей вход был завешен плащ-палаткой. А под наспех сколоченным навесом лежали раненые, стонавшие от боли.
Совсем рядом, в пяти километрах, шли упорные бои.
Дмитрий Николаевич двое суток не отходил от операционного стола. Руки становились все более скованными, почти чужими. Но он, оглушенный близкой канонадой, упрямо продолжал работать.
Закончив невесть какую по счету операцию, распрямился, жестом подозвал санитара. Тот вытащил из пачки папиросу, прикурил и дал хирургу. Дмитрий Николаевич вышел за порог избы, жадно затянулся и через минуту опять был возле операционного стола.
Там уже лежал молоденький солдат, умоляя:
— Спасите руку! Спасите!
Воспаленные глаза его были полны слез.
— Спасите!.. — хрипел солдат.
Дмитрий Николаевич хотел сохранить руку молоденькому солдату, но, перебитая в трех местах, она была ему неподвластна.
В избу вбежала запыхавшаяся медсестра Тося.
— Приказано уходить, — торопливо крикнула она. — Наши отступают!
Дмитрий
— Уходить надо! — громче закричала Тося. — Там последняя машина… Вы слышите, Дмитрий Николаевич?!
— Молчать! — приказал Ярнев. — Раненый на столе.
Тося застыла, ощутив лихорадочные толчки сердца. Все смешалось разом: горечь отступления и беда, что ждет раненых, лежащих под навесом возле избы.
Дмитрий Николаевич продолжал операцию.
Когда он закончил, наших частей в деревне уже не было.
Проклиная шофера, угнавшего санитарный фургон, Тося отыскала какую-то брошенную телегу. С трудом подтащила ее к избе.
Они уложили раненых. К оглоблям привязали лямки и потащили телегу по раскисшей грязи. Въедливый скрип несмазанных колес терялся в грохоте близкого боя.
Когда потом вручали награды, командир дивизии, передавая Дмитрию Николаевичу орден Отечественной войны 1-й степени, сказал:
— Поздравляю, доктор Сивка-бурка.
Все засмеялись, понимая, чем вызвана шутка генерала.
Надолго прилепилась к Ярцеву эта кличка. Однополчане вспоминали ее даже в поздравительных открытках и после войны.
Лежат эти открытки теперь в корзине, и горше всего будет Дмитрию Николаевичу, если кто-нибудь из фронтовиков дознается, что у Сивки-бурки была и другая, неизвестная им жизнь.
В приемной прокуратуры было много народа. В основном озабоченные, встревоженные липа.
Дмитрий Николаевич занял очередь и, оглядев инспекторов, принимавших посетителей, решил, что подойдет к молодому инспектору, стриженному под бобрик. К другим почему-то доверия не возникло. Сейчас он беседовал с фронтовиком, на стареньком пиджаке которого висели вразброс ордена и медали. Ярцев заметил, как инспектор взял заявление фронтовика и, поглядев на листок, сказал:
— Что вы здесь накалякали? Ничего не разобрать.
— Без очков я, — оправдывался фронтовик. — Дужки сломались. Только через неделю будут готовы. Я и так старался, в три руки писал…
— Это же документ! — негодовал инспектор.
— Когда молодой был — все видел. А теперь… Глаза тоже документ, — с пронзительной убежденностью заявил фронтовик.
В это время освободился другой инспектор, седая женщина, и Ярцев торопливо подошел к ней.
— Старший советник юстиции Рыбакова Евгения Марковна, — представилась она. — Слушаю вас.
Дмитрий Николаевич вынул из папки заявление, протянул Рыбаковой:
— Прочтите, пожалуйста…
Прочитав первую страницу, Рыбакова ошеломленно посмотрела на Дмитрия Николаевича. А он невидящим взглядом уставился на ее худые руки, державшие страницы позднего, горького признания.
Он не запомнил, сколько прошло времени, пока она добралась до конца, но встрепенулся, когда Рыбакова кому-то позвонила и попросила срочно принять ее вместе с профессором Ярцевым.
Он хорошо запомнил: «с профессором Ярцевым».