Прыжок в ледяное отчаяние
Шрифт:
«Люлюш! Третьего не дано. Скажи, прошу — где ты?! Я немедленно приеду», — ответил муж.
«Вот в этом весь Сашка», — с улыбкой подумала Юля. Действовать немедля, нетерпеливо, с упертостью. Плюнуть на работу и мчаться в любую тьмутаракань, чтобы вызволять царевну-несмеяну. Ну, у кого еще найдется такой непрактичный, готовый ради тебя на все муж? И не беда, что назад придется пилить все равно порознь, на двух машинах, а выгодная озвучка уплывет к другому актеру — Шатов не в силах отмахнуться от «души прекрасного порыва». Балда, да и только.
Коварному Быстрову, который вздумал дразнить «дневником, раскрывающим все тайны», Люша отвечать не стала. Прочтет перевод — тогда и скажет спасибо. А сейчас у нее и без дневника, о содержании которого Шатова догадывалась, появился план действий. Только бы решить две проблемы: одеться попрезентабельнее для возможной встречи с N и М, и получить фотографии от Молевой. Захлопнув
Глава десятая
«…Главной страстью папы были книги: он ими спекулировал. Впрочем, как для истового библиофила, дефицитные Булгаков, Кафка и Набоков представляли для отца не только товар, нет! Они были бесспорной духовной ценностью. Папа был не столько начитан, сколько поверхностно нахватан. Память ему досталась отменная, и потому хаотически проглоченные строфы, имена, события, герои, теории и воззрения застревали в его голове прочно, преобразуясь в какофоническое художественно-интеллектуальное созвучие. Жизненная всеядность и непоследовательность вкупе с предельным эгоцентризмом и показушной артистичностью выпестовали характер холерический, нетерпимый, изменчивый на полуслове и требующий ежечасного самовыражения. Если отец семейства затевался что-то читать вслух, то это должно было быть интересно прежде всего ему самому — дети и бессловесная жена могли втихомолку скучать и думать о своем. Самым тяжелым испытанием становились моменты, когда отец выпивал и бурно, навязчиво выплескивал собственные стихотворные вирши на наши уши. Среди творений Владимира Александровича попадались и вполне приличные, но по большей части — малопонятные, ритмически организованные философские стенания души-страдалицы. Малогабаритка наша была набита «сокровищницами человеческой мудрости». Разве что в шкафчике над унитазом не было книг. Все тома и томики — даже микроскопические сборнички стихов, отец заворачивал в упаковочную серую бумагу и надписывал яркими карандашами. От этого книги казались какими-то бутафорскими, ненастоящими, и потому не слишком притягивали читательский глаз. Но под этой серой коростой пряталась изобильная плоть литературной классики, которую отец так любил: прочтет пару абзацев из Чехова или Бунина — разохается, заходит в полосатых трусах и майке-алкоголичке по дому, выкрикивая понравившиеся строчки. Но минут через пятнадцать успокоится, усядется пить чай с докторской колбасой и полубатоном хлеба под телевизионные вопли хоккейного матча и, через мгновение, с набитым ртом, уже орет на Балдериса с Капустиным, что они не катаются, а загорают весь второй тайм…
Мы с Вальчей с детства пристрастились к чтению хорошей литературы. Впрочем, Майн Риды и Стивенсоны — это был выбор брата. Я же в двенадцать лет рыдала над «Униженными и оскорбленными», в тринадцать знала наизусть половину «Евгения Онегина», к шестнадцати прочла все большие романы Толстого. Только за это можно было считать отца прекрасным воспитателем. И все же. Все же… Истерики, жадность, вранье — я все сильнее ненавидела это, взрослея. Панически боялся извержений отцовского вулкана Вальча — нытик и брюзга, переплюнувший отца в психопатии. Бедный, любимый Вальча, вечно прячущийся за юбку сестры. Да, я убеждена, что жадность отца, его ежовые рукавицы и голодный паек превратили меня в человека, нацеленного добиваться, брать, использовать возможности. И просчитывать шаги. Умение калькулировать и выкраивать тоже мне передалось от отца. В этом он всегда меня поощрял. Чего во мне больше — благодарности или обиды? Гнева или раскаяния? Все стерлось, поблекло. Не ранит и не болит. Но за маму я его не прощу. Нет… За сломленную, униженную мать — никогда.
Как же он орал на нее, когда обнаруживал, что та купила босоножки к лету (на свою, между прочим, учительскую зарплату!), как неистовствовал, что она дарит подарки сестре на день рождения (родственникам вообще можно ничего не дарить — чай, не начальники)! А после смерти отца — мучительной, страшной — обнаружилась сберкнижка с восемью тысячами рублей! Старых, потерявших всякую ценность. Он как помешанный Скупой рыцарь чах над сокровищами до смерти. Только сокровища эти уже были бумажной трухой. Мусором, иезуитски ныкающимся в отцовском блокноте со стихами, запертыми в секретере».
Светлана читала дневник Виктории Михайловой медленно, ежась и спотыкаясь. Она и жалела эту сильную несчастную женщину, и ужасалась ей. Некоторые строчки приводили Быстрову в восхищение своей точностью.
«…говорил о новой модели «Бугатти» стоимостью четыре миллиона долларов. Она развивает скорость под четыреста км в час. Скорость, которую невозможно опробовать даже на спортивном автотреке, не то что на трассе. Смеялись, что Нобелевской премии в жалкий миллиончик не хватит, чтобы купить машину, которую невозможно использовать в этой жизни. Квинтэссенция нашего абсурдного существования: усилия мира направлены на создание бессмысленных вещей, которые доступны одному-двум ненормальным, но и те не могут ими насладиться в полной мере. Нет комментариев! Нет…»
«Она все понимала. Она была умна, тонка, образованна и… совершенно беспринципна. Впрочем, беспринципность как принцип жизни — тоже, наверное, имеет право на жутковатое существование. Понятно, что поначалу хотелось взять от жизни все. Но потом… А потом приходилось за это ВСЕ расплачиваться. Плата оказалась страшной».
Светлана подошла к кроватке Егора, услышав его агуканье, и начала тихонько толкать колыбель. Сын последние дни спал чутко, беспокойно. Только у Люшки получилось его тогда уложить за рекордный срок.
Люшка… Светлана знала, где находится подруга. Оповестила ее матушка Нина, встревоженная состоянием Юли, как только Шатова приехала в монастырь. Светка была прихожанкой и трудницей обители, дружила со многими сестрами. Любимой — убиенной инокини Калистраты, которую схоронили в прошлом году, сильно не хватало Быстровой. Светлана, поразмыслив, решила никому не раскрывать местопребывание подруги. «Если она — общительная, заботливая, говорливая — решила скрыться ото всех, кто мне дает право лезть со своим медвежьим участием?» — рассудила женщина и ни словом не обмолвилась даже мужу, хотя желание протрепаться так и распирало ее. Появление Шатовой в интернет-пространстве поставило новую дилемму — отправлять или нет Люше перевод михайловского дневника? Но и здесь Быстрова решила выдержать паузу. Что дергать человека, решившего отрешиться от всего? Может быть, в первую очередь от того ужаса, который принесло расследование.
Удостоверившись, что Егорка спит крепко, Света пошла на кухню, включила чайник. «Чай с бутербродом — и в кровать. Хоть на полчасика», — с мольбой подумала измотанная мать. Но тут она услышала шебуршение у входной двери. С похолодевшим сердцем прошла в коридор, замерла. Поскребывание, на этот раз настырное, повторилось. Светлана зажала с силой рот, чтоб не крикнуть. Но тут она услышала отчетливый шепот:
— Светка, если в ужасе торчишь у двери — открывай. Это я! Люша! Звонить боюсь — Егора разбужу. А телефон у тебя выключен. Све-еет!
Быстрова подошла к двери, приложила ухо. В доме ее мужа — бывшей подновленной даче, имелось центральное отопление, газ, вода и даже паркет. А вот глазка в двери не было. Впрочем, и несолидную дверь следователь все никак не удосуживался поменять.
— Люш, ты?! — спросила громко, отгоняя страх. — А почему шепчешь? Егор не реагирует на разговоры.
— А не реагирует — ставь телефон на тихую и общайся с пропащими подругами! — изрекла Шатова, откашлявшись.
Светлана распахнула дверь и, втащив Люшку, обняла.
— Крыса ты, монастырская, — с любовью и нежностью Быстрова посмотрела на замученную малявку сверху вниз.
— Матушка Нина сказала?
— Ну конечно. Но я — никому! Ни полслова! — прижала руки к груди Светка и вытаращила глаза.
— Верю. Быстрова нет? — Люша начала стаскивать ботинки.
— Нет, конечно. Он вообще в Москве. Твоим делом, между прочим, занимается.
Светлана прошла на кухню, распахнула холодильник — постницу явно требовалось покормить.
— Нет, Светуль, сначала — ванна. Этот дохлый монастырский душик — главная беда моя была. Потом — поем. С удовольствием. Потом — новости.
Егор спал на редкость спокойно, и подруги могли вдоволь наговориться.
Люша поведала Светке о сцене с Танечкой, о работе в монастыре, о сестрах.
Быстрова комментировала кратко, но метко: «Вот сука!», «Я бы тоже ледок поколола в тишине…», «Ну вот кто способен на такие подвиги, кроме наших монашек?!»
— Ты не забыла, что в воскресенье мы крестим Егора и ты его крестная? — спросила Светлана, придвигая Люше тарелку с бисквитами. Борщ и котлеты с пюре Шатова умяла в пару минут и с наслаждением принялась за крепкий чай. Впрочем, бисквиты отодвинула, так как с трудом дышала от обжорства.
— Я-то с радостью. Только какая из меня крестная? Нужно же в православии его наставлять, а я… — Люша махнула рукой. — Сама знаешь, как я в церковь хожу.
— Нормально. Главное — ты будешь всегда его любить и никогда не посоветуешь глупости или подлости, — категорично заявила Быстрова.
— Не идеализируй, — скривилась Люша. — Знаешь, Светуль, я надеюсь, мы это михайловское дело раскроем до воскресенья. В канун крестин, так сказать! Я тебе сейчас покажу интереснейшие фото, врубай комп! — залихватски щелкнула пальцами сыщица и вскочила, чтоб бежать в быстровский кабинет.