Чтение онлайн

на главную

Жанры

Психологическая топология пути
Шрифт:

Сейчас я это выражу немножко в других терминах, потому что в данном месте Прусту не нужно было, чтобы было видно (потому что то, что нужно, чтобы было видно, у него дано в десятках других мест; не он же сам себя интерпретирует, а это мы пользуемся и опытом, и интерпретируем, и поэтому у нас немножко другие задачи, чем у него самого). Так вот, это уникальное отношение, которое должно быть установлено наподобие каузального закона, есть отношение между тем, что я назову сейчас историческим объемом – все то, что я говорил, когда описывал все наши проделанные работой реальные эмоции, вложения в какие-то объекты. Все, что я говорил: упаковано, вложено, предметы, являющиеся знаками пути, а не просто предметы. Ну, так же как запомнившаяся колокольня есть не колокольня, а знак пути. В каком смысле? В нем уложены десятки и сотни и тысячи актов человеческого недоумения, поиска, попытки разобраться в самом себе, выбора того или этого, изменение этого выбора и т д. Человеческая работа. И работа как прошлое, как сделанное укрывается где-то, поскольку не на все сделанное у нас есть ответ, соответствующий смыслу сделанного. Мы же еще не знаем, но многое сделали. И вот то, что мы сделали, может уйти (и скрыться) во внешнюю вещественную оболочку, не соответствующую или инородную смыслу сделанного. Скажем, мечта не до конца продуманная, не в полноте своей развернутая по смыслу, по отношению к самой себе, – мечта или идеальное представление Сен-Лу о театре укрылось в божественном лице Рахиль. В данном случае лицо Рахиль есть кокон истории или пути маркиза Сен-Лу. И Сен-Лу уже имеет дело с этим, как с внешним ему самому предметом, совершенно не видя, что это продукт его собственного пути, а не просто извне, само по себе, на своих собственных основаниях существующее божественное лицо Рахиль. А таких оснований, мы знаем, нет. У Рахиль нет никакого самого по себе божественного лица, потому что другой человек видит не божественное лицо, а женщину из дома свиданий. Я сейчас подчеркиваю другое. Не эти пути и разноречия пониманий или факт наличия разных миров, в зеркальных осколках которого любое явление раздробленно отражено, – я хочу указать на материальную сторону этого дела. Сама вещь есть кокон пути, кокон истории. Вот то, что я называю теперь историческим объемом. Это, конечно, объем, а не какое-то двухмерное изображение, это не есть пирожное «мадлен», на которое я смотрю. Оно (пирожное) дано как бы двухмерно, оно дано как предмет в одном измерении, то есть в объективном, внешнем измерении, и во втором измерении – как ментальная копия, дубль в моей голове. И если мы так посмотрим, то, конечно, пирожное имеет объем. В нем есть, например, измерение, под знаком которого происходила укладка прошлых проработанных или прорабатываемых, нарабатываемых воспоминаний.

Значит, возвращаюсь к этой формулировке: отношение между историческим объемом и актуальными восприятиями (восприятием этого момента). Вы помните, что этот исторический объем имеет тенденцию отделяться от центральной точки истинного впечатления (того, что действительно было и вызвало впечатление) и идти по своей кривой. Именно этот термин «кривая» Пруст и употребляет. В такого рода случаях Пруст говорит о discours oblique [385] – косвенный дискурс, или кривой дискурс. Дискурс страстного свидания с самим собой – наше впечатление в нашей проработке, уйдя в какие-то инородные для себя одеяния пирожного «мадлен» или лица Рахиль), там начинает пробегать свой кривой путь, все более отдаляющий его от того, что было на самом деле. То есть оно прорастает в миры, а они как раз этой отдаляющейся кривой выстраиваются. И наше существо, вместо того, чтобы удержаться и остаться живым на этой кривой,

все время умирает в тех мирах, в которые эта кривая его заводит. Оно все время умирает перед самим собой, то есть перед истинным смыслом того впечатления, которое было. И, кстати, когда это существо захочет себя восстановить, – например, разлюбив Альбертину, забрать себе назад те части души, которые в Альбертину были уложены, – оно с удивлением обнаружит, что, как были тысячи смертей, так и должны быть тысячи возрождений. По той простой причине, что та любовь в рассеянном виде существовала в совершенно неожиданных вещах, где тысячу раз умирала в тысячах «я», потому что мы уже знаем, что у каждого такого мирового состояния есть свое «я», поскольку есть свои чувствилищные рамки. Априорные рамки чувствилища – формы этих рамок должно принять чувство, или формы этих рамок должен принять воздействующий на нас предмет, чтобы вызвать чувство. Скажем, я иду по Булонскому лесу, – и если воздействия этого леса (крик птиц, вид озера, шелест деревьев и т д.) не принимают формы, через которую я впервые действительно этот лес воспринимал как глубокое и полное событие своей жизни, а именно – формы, ассоциированной с прекрасной женщиной, то я не увижу этих листьев, не увижу этого озера. Я увижу лишь озеро вообще или листья вообще. Обратите внимание на терминологию, которой я пользуюсь, потому что здесь есть очень сложный и важный пункт, и уловить его нужно, немножко повернув глаза души, что равнозначно вывиху мозгов. Нужно вывихнуть мозги. Я ведь не имею в виду видеть то или иное дерево, я имею в виду видеть нечто, что является источником эмоций, источником душевных переживаний. Ведь дерево «вообще», похожее на другие деревья, не есть источник моих переживаний. Дерево «вообще» есть элемент в ботанической классификации, а не источник того, что происходит во мне, когда я вижу дерево. И вот глубокое ощущение Пруста состояло в том, что не существует источника в абсолютном смысле слова. Чтобы дерево стало источником опыта, это дерево должно наложиться на какую-то рамку нашей чувствительности, или, как в другом месте выражается Пруст, – улица, чтобы быть воспринятой, должна быть скользкой улицей прошлого. Вот наложившись на это – для вас это – улица. Улица – как место события, переживаний (не все мы видим, мы видим то, что является источником событий). Значит, – по этой кривой идет, уходит куда-то. И мы, не зная своей души, допустим, распаковали ушедшее из «мадлен», а потом встретились с каким-то другим предметом, и опять мы плачем от любви, потому что к этому тоже прикасалась рука Альбертины, и это прикосновение ушло и закрепилось там. Это есть миллион смертей. И Пруст прекрасной формулой выражался, что нет смерти острее и нет большей смерти, чем число и бесконечность [386] . Самая большая смерть – число и бесконечность. Число мы уже видели – таких проходов «я» бесконечно много. А много – это число. И это есть самая большая смерть. Весь смысл теряется среди вещей, похожих одна на другую, повторяющих друг друга и численно лишь различающихся.

385

См.: Ibid. P. 890.

386

S.B. – p. 127, 241.

Вся проблема этих трансмировых линий по отношению к тому, что я сейчас описал цитатой из Пруста, есть проблема выпрямления (мы уже это знаем, я этот термин применял). Выпрямление кривой, так, чтобы вернуть впечатление в точку, из которой оно как бы по прямой уже идет, а не по этой кривой. В том числе не по кривой страстного свидания с самим собой. И вот эта уже прямая линия (она – прямая, очевидно, не в нашей нормальной геометрии, потому что то, что Пруст описывает как кривую, как раз и есть прямое в обычной, евклидовой геометрии), с евклидовой точки зрения, конечно, будет казаться кривой. То есть та прямая, которая есть продукт исправления кривой, будет казаться совсем не прямой. Помните, я говорил о том, что Данте стоит пред горой и, протянув руку, он может взойти на нее, но это, оказывается, не есть прямой путь, – если под прямой понимать самый короткий путь, то самым коротким путем является – пройти через круги ада. То есть расстаться с собой. Путь, когда ты берешь себя в дорогу, длиннее – когда ты скупо берешь себя в дорогу. А короткий путь есть тот, который кажется кривым. А в действительности – это прямой путь, идущий через преобразование себя в путешествии, символически описанном как путешествие в ад. Данте проходит этот путь и оказывается на вершине горы, до которой – до ныряния в туннель и прохождения ада – он как бы мог рукой дотянуться. Но нет, на дороге стояло нечто, символизированное волчицей, а именно – нашей жадностью или скупостью. И самые жадные мы – по отношению к самим себе. В других случаях – по отношению к разбиению в образах миров, когда Альбертина закрепилась в тысячах миров и должна умереть в тысячах миров; нет одной смерти Альбертины, которая меня избавила бы от воспоминаний о ней, она еще тысячу раз будет умирать, чтобы я освободился, – так вот, эта разбитая кривая, исправляемая теперь нами до какой-то линии, которую я назвал трансмировой, есть метафора. И одновременно – то, что Пруст называет стилем, и то, что Пруст называет человеком. В смысле простой фразы Бюффона, известной всем литературоведам: «Стиль – это человек» [387] . Мы очень часто чисто психологически читаем эту фразу, имея в виду, что стиль похож на человека в психологическом смысле слова. Бюффон имел в виду другое: то, что мы называем человеком, и есть то, что существует внутри и посредством стиля, – то есть чего-то, что есть изменение склонений. Не давать себе нырять по участкам кривой то в один мир, то в другой мир, а все время изменять склонения, – вот что, оказывается, у Пруста и метафорой называется, и кривой называется, и стилем называется. Напомню вам, что выпрямление кривой – вещь, как говорит Пруст, malaisйe – не простое дело, потому что оно бойкотируется ленью. Можно так перевести (французский глагол совсем другой – bouder) – мы как бы обижаемся и не делаем. Так вот, на необходимость этого выпрямления мы обычно обижаемся и не делаем его в силу механизмов лени, страха, надежды [388] . Ну, конечно, мы не выпрямляем наш кривой дискурс или косвенный oblique страстной встречи с самим собой, где мы выясняем отношения с Альбертиной, потому что мы ведь надеемся на то, что когда мы встретимся с Альбертиной и скажем те слова, которые мы произносим мысленно, разыгрывая сцену выяснения отношений, то, конечно, все недоразумения рассеются. Мы думаем, что они рассеются, потому что мы надеемся, что они рассеются. Эта кривая нас завела и в смерть, потому что, устав от неуспехов этого кривого дискурса, а он вечно нас носом с реальностью сталкивает, устав от этих вечных столкновений с реальностью, мы, как показывает Пруст, можем захотеть и своей собственной смерти [389] . Просто от усталости. Но это тоже – фальшивая смерть, она – или наказание другим – моя смерть: я умру, и вот я посмотрю, что с вами будет! Или такого же рода проекция – вот я умру, мы встретимся в том мире, и я скажу: «Я знаю, что, когда я звонил и ты отвечала мне ласково, ты была в это время в постели с любовником». Представляете, вот так обыграть символ смерти?! Даже со смертью мы обращаемся таким образом. Конечно, в такого рода символе смерти полностью отсутствует сознание смерти. То, которое можно получить только философствуя. Это есть продолжение кривой и продолжение тысячи смертей. И вот это продолжение, как я вам показал сейчас, будируется (бойкотируется) страхом, ленью. Конечно, прежде всего в глубине этого лежит фундаментальный страх перед смертью. В основе – и надежды, и лени.

387

См.: S.B. – p. 128, 765.

388

T.R. – p. 890.

389

См.: Fug. – p. 466; T.R. – p. 909.

Так вот, я говорил, что реальность есть отношение между историческим объемом и актуальными, эмпирически данными событиями, восприятиями и т д. И это отношение уникально, оно – только одно, и его нужно открыть. Открывается оно – и заковываются две стороны цепи, как говорит Пруст, метафорой [390] . Или стилем. Или человеком, душой человека, которую я называл сильной классической душой. Которая может держать и на чудовищной скорости движущейся кривой оставаться живой, а не разбиваться в тысяче зеркал, в тысяче осколков зеркала, в тысячах смертей. То, что я сейчас называю стилем и человеком, есть одновременно и то, что у Пруста выступает как образ, не всегда явно выражаемый, но какой-то золотой тайной нитью пронизывающий все строение, все движение прустовского опыта, – образ соединения или воссоединения с самим собой. Воссоединение с самим собой. Значит, то, что было подлинным впечатлением, уходит по кривой, и исправление кривой есть воссоединение с самим собой в том смысле, что ты воссоединяешься с тем, что было в тебе. И только на себе ты можешь эту кривую исправить. Вы помните слова Гумилева: «О, как божественно соединение извечно созданного друг для друга!» Как раз то нечто, ушедшее по кривой, было создано для этого. Две разорванные половины одного и того же – они должны воссоединиться. В древности символ понимали так: символ есть дощечка узнавания, дощечка, разломанная пополам. Одна половина – у вас, а вторая половина – у меня. Прошли годы, а может быть, столетия, мы с вами встретились, и встретились мы с вами в той мере, в какой мы вдруг увидели, что ваша половина дощечки по излому прилегает к моей половине. Одно принадлежало другому, извечно было создано друг для друга. Так извечно созданы друг для друга два края, которые Пруст называет так: один край называется Раем, и всегда – потерянным Раем, а второе – то, что ушло по кривой. И оно должно воссоединиться с первым, потому что там как раз вторая половинка этого. Этот же символ в философии выступает как символ Эроса, который строится в предположении, что в принципе человеческое существо едино, оно как бы андрогинно по своей природе, но разделено. Будучи извечно предназначено для единства, оно разделено. Разделено тем, как устроен мир и т д., разделено событиями. Разделено на мужскую половину и на женскую половину. А любовь есть их воссоединение или стремление к воссоединению. То есть жизнь этих существ есть как бы состояние, запущенное на кривую воссоединения с самим собой. У нас все явления ведь даны плюсно и минусно. Для каждого плюсового явления есть его минусовая копия. Ну, так же как, скажем, есть истина, а есть похожая на нее ложь, неотличимая. Есть что-то, что существует в слове, и только в слове, а есть что-то, что существует и пользуется этим словом. И в слове между тем и другим нет различия. Есть для всего истинного, переживаемого нами, испытываемого, вербальная копия этого же самого. Там может стоять знак минус, а здесь можно ставить знак плюс. (Мы же математикой занимаемся. Поэтому для Пруста я и предлагаю термин… так же, как существует матезис математика – а в области Пруста мы имеем дело с пафосами, – и если в математике есть неделимые единицы, то в пафосах тоже есть свойство неделимости. И значит, когда я прибегаю к философским терминам, чтобы понять художественный опыт, – Пруст не прибегал к философствованию и к философским терминам, такое изучение можно назвать пате-матикой. От слова pathos, пафос. Это патематика, конечно.) Говоря об отрицательной стороне этого дела, Пруст прослеживал множество смертей. Множество смертей он считал оборотной стороной того, что на положительной стороне выступает как объединение частей, извечно созданных друг для друга. И вот, беря тот исторический объем, о котором я говорил, мы узнаем следующее: в этом историческом объеме закреплен – одевшись разными коконами: коконами лиц, коконами вещей, событий, дат, временных, коконами пространственных мест, – кокон реально случившегося. Это же реально случившееся дано в коконе калорифера, который – уже совсем в другом месте – ворчит и фыркает в Париже. Или: нечто данное в коконе впечатления плит площади св. Марка в Венеции имеет еще один кокон – плиты двора Германтов. И весь этот объем есть, конечно, продукт того, что я называл трудом жизни. Труд жизни туда ушел. Труд забот о том, что я называл высшим. Забот о высшем. Внутри какого-то впечатления мы задавались не просто вопросом о самом материальном содержании впечатления, а мы задавались фактически вопросом о своем собственном существовании, о своем собственном бытии, о своей собственной душе. Потому что – я снова повторяю тот пример, который приводил, – та тревога и вопрос, который есть у мальчика, решающего впервые для себя некоторые вопросы половой жизни, это не есть та тревога на которую получен потом ответ в реальной жизни, где выясняется разница между полами, механизм и структура полового желания, выясняется механизм рождения детей, – то, что он там узнает, не будет ответом на то, что беспокоило его. У него было бытийное беспокойство, другого рода беспокойство. Так же, как, – скажем, если маркиз Сен-Лу узнает, что Рахиль проститутка, это знание не будет ответом на тот вопрос, который его беспокоил, – вопрос о прекрасном мире, из-за которого он Рахиль и полюбил. И узнать, что она недостойна этой любви, не есть ответ на вопрос, что же с ним происходило, когда он полюбил Рахиль. Это не есть ответ на поиск души. Там происходило что-то другое и – понималось или не понималось. А понимание – ответом на него не являются последующие знания. Понимание (или непонимание) данного момента, не имея своим ответом последующее знание, не только теперешнее, но и последующее, продуктивно. Оно не ждет знаний, которые придут на место пустот, перед лицом которых оказалось понимание (или непонимание), – понимание само производит что-то. Я называл это трудом жизни.

390

См.: T.R. – p. 889

Значит, сказав труд жизни, мы фактически тайно вносим или формулируем скрытое предположение, что внутри труда жизни, внутри впечатлений, внутри того, что сразу же или очень быстро уходит в тысячи миров, разобщенных между собой, – в этом что-то есть, что-то длится. Есть какая-то непрерывность. Ведь, смотрите, я говорю: труд жизни – и, когда я это говорю, я явно имею в виду какое-то неделимое движение, имеющее непрерывность, по отношению к которому все способы разрешения, практического или изживающего, есть то, что англичане называют act out. Психологи, наверно, знают, что это такое – разыгрывать вовне. Вынести вовне в проигрыше. Все практические разрешения есть прерванность движения по отношению к чему-то неделимому. Я поясню простым примером: я говорил вам, что в страдании, связанном со смертью любимого существа, происходит какое-то движение, внутри непрерывности которого нельзя поместить знание о том, что страдать бессмысленно, потому что того, что было, не сделаешь небывшим, или – того, что было, не вернешь. Или – что можно любить и другого. Точно так же – если у тебя убили друга в Афганистане, то структура философского и поэтического сознания – а мы знаем, что из философского и поэтического сознания только и складывается структура действительной человечности, – полностью исключает то, что можно тут же, сразу призывать к мести. То есть разрешать чувство горя практическим действием. Само практическое действие выступает как прерванное движение по отношению к тому, что должно было быть непрерывным движением. В непрерывном движении проясняется смысл. Вот, скажем, когда Маяковский кричит, что Войкова убили – или кого-то еще, я не помню точно фамилий, – и что мы за это десять белых убьем, то он произносит нечто невозможное в структуре поэтического сознания и в структуре человеческой души. Не дело поэта призывать к убийству – не по гуманитарным запретам, хотя и по ним тоже, конечно, – а потому что его дело прояснить, узнать, что происходит. И поэт по определению видит сразу с двух сторон. Поэтому он видит и то, что парень в Афганистане был загнан в угол, оказался там и трагично погиб, и видит того, кто в него стрелял, и он должен быть способным в состоянии горя, если этот парень его друг, состояние горя держать, а не разрешать. А что значит «держать»? Оставаться внутри неделимого, непрерывного движения, лишь в конце которого может кристаллизоваться реальный смысл того, что происходит. Реальность нашей судьбы. Ведь стоит поддаться разрешающим движениям, то есть делящим движениям, – а мы пока все время у Пруста имеем дело с делящимся миром, который дробит чувства, прерывает непрерывность неделимых движений и т д. – стоит поддаться, как разрушается душа. Пожалуйста, мы будем в афганской деревне стрелять и убивать детей, женщин и будем делать это в ослепительной ясности правоты. Вот с чем мы в действительности имеем дело. И эта ситуация – я беру ее в предельном виде – похожа и на обыденную ситуацию. Ведь я могу вам доказать, что вообще в истории не было сделано зла без абсолютно ясного сознания делаемого добра. Зло всегда делается для добра, так же как и лгут для истины. Все пафосы содержат истинный исходный пункт. И когда говорят, что страсти ослепляют, то не замечают, что в этой фразе всегда есть следующее: ослепительным для нас является ясность правоты страсти. Только этим можно ослепляться. Человек очень сложное создание, и в более простых случаях он не ослепился бы. А ослепляется – ясная правота страсти. Пруст в одном

месте замечает (все, что я говорил сейчас, – вариации, не прустовский текст), в связи с садизмом и мазохизмом, что, собственно говоря, мы обычно завидуем иногда садисту, ценности, так сказать, его наслаждения мучениями другого. Но в действительности у садиста вовсе нет этой ценности радости, потому что садист в лице другого, который позволяет себя мучить, в действительности всегда наказывает зло [391] . А наказание зла не такая уж радость. И поэтому нечего садистам приписывать какую-то единую незамутненную радость мучения другого.

391

См.: C.G. – p. 174; Sw. – p. 164.

Еще один дополнительный закон по отношению к коконам, то есть ко всей нашей реальной жизни, к тому, над чем мы потрудились, – конечно, мы не везде выдерживали неделимое движение страдания и мы разрешали его практическим действием. Вместо того, чтобы, так сказать, остановиться в наслаждении, мы повторяли акт наслаждения и тем самым теряли непрерывное или неделимое движение наслаждения. Например, одного исполнения сонаты достаточно, если ты углубился и оказался в непрерывности испытания, чтобы извлечь все, что там содержится. Точно так же, как одного пирожного достаточно, чтобы полностью вкусить, что тебе вообще может дать пирожное. И поэтому стоики и говорили, что нечего мчаться в погоне за удовольствиями. Что значит – в погоне за удовольствиями? – акт практического исполнения удовольствия ставить на место развиваемого удовольствия. Это разные вещи. Развиваемое удовольствие есть – нереализуемое практически. Так вот, достаточно одного, – потому что удовольствие само по себе в своей малой части содержит все бесконечные части или всю бесконечную сумму частей данного удовольствия. И можно не бежать. Потому что это будет настоящим бегом – одно удовольствие сегодня, завтра другое, потом еще смерть дышит в затылок, глядишь, и не успеешь. Все время с поднятой ногой в погоне за удовольствиями, а тут – смерть, конечно, обидно, она подкашивает – ты с поднятой ногой и… на тебе… умер, так и не вкусив. Это бег в дурную бесконечность. И он же называется у Пруста самой большой смертью. «Самая большая смерть – это число и бесконечность». Подставьте число удовольствий – это смерть, и бесконечность в погоне за ними – тоже смерть. И то и другое отлично от некоторого неделимого и непрерывного движения, по отношению в которому все остальное является – или превращенными, или прерванными движениями. Движение страдания прервалось, если я расстрелял детей, стариков в деревне. И прерывалось оно совершенно независимо от ясности моего добродетельного возмущения и чувства мести за несправедливо погубленного друга. Это фашистская боевая истерика. Но есть законы, – вот о чем я говорю, я говорю не о вещах, – которые могут нас бросать в такого рода состояния. Эти законы есть, и я частично их описываю.

Я вел это к формуле – пытаюсь привести все это в какую-то прустовскую формулу, и меня тоже, наверно, заносит по кривой. По той самой, которую я сам же и описываю. Пруст говорил (и этим законом можно поставить окончательный знак или точку на всей теме коконов нашей души, или – вещей, лиц, мест, времен, как коконов наших переживаний и впечатлений), – воспоминания (то есть элементы, объемы истории, которые я ввел) нельзя переливать в другой сосуд и нельзя делить [392] . Очень интересный закон. Les souvenirs ne se transvasent pas – там сосуда нет (transvaser – глагол очень выразительный, можно просто только глагол употребить, и ясно, что – из сосуда в сосуд). Значит, воспоминания непереливаемы в другой сосуд и воспоминания неделимы. Если воспоминание – в сосуде Мезеглиз, то оно непереливаемо в другой сосуд. Не потому, что это – воспоминание о Мезеглиз. Пруст не это имеет в виду. Ну, конечно, воспоминания о Мезеглиз не есть воспоминание о Париже или Венеции. Нет, не в этом смысле. А в том смысле, что объем истории, объем задач, объем поиска, объем вопросов по отношению к самому себе, объем человеческой тревоги и забот, – если они разрешились и упаковались в Мезеглиз, то в другую вазу их перелить нельзя. Эти куски нашей жизни, сознательной, нельзя перевести на другие предметы в том виде, в каком они есть. Нельзя этого сделать. Они неделимы. Я сказал, что пафосы неделимы, потому что они всегда замкнуты на трансцендентальное, то есть на высокое, на дальнее. (Ну, как глаз рыбы свою воду проецирует в бесконечность – это ее среда и ее живая вода. А я говорил вам, что вода есть индивид. Не меняется вода, живет вечно.) То же самое относится и к нашим состояниям. В данном случае – к воспоминаниям. И закон их существования в коконах есть закон неделимости. Они непереливаемы в другие сосуды и неделимы. Простой пример, я говорю: пафосы неделимы. Вы не можете пафос, в том числе фашистской боевой истерики, расчленить. Вы можете только заменить путь или предложить человеку другой путь, посредством которого он вышел бы к чему-нибудь другому, а разделить – один кусочек убрать и вместо него поставить другой – невозможно. Поэтому особенно серьезны законы нашей нравственной и сознательной жизни, – что мы такими простыми операциями с ними справиться не можем. И поэтому существование таких законов и требует от нас совершенно особого внимания к ним.

392

T.R. – p. 857

Я хочу добавить еще одну такую вещь – к этой непрерывности, о которой я говорил, я приведу цитату из рукописей Пруста, накопившихся вокруг его занятий Джоном Рескиным и вокруг переводов Рескина (я говорил вам, что Пруст переводил «Амьенскую библию» и другие вещи Рескина). Уже в переводах Рескина намечается метод рекуррентных воспоминаний. Например, когда впечатления от одного места – в другом коконе, в другом месте: то, что было, скажем, в Мезеглиз в форме цветка, и оно же – в клокотании калорифера. Ну вот, мы уже имеем ученое словечко для этого явления. Рекурренция. И уже в связи с Рескиным – Пруста поразила нота бесконечности сознательной жизни или бесконечной длительности всего того, что жило. Читая Рескина, Пруст впервые открыл на себе (очень существенный потом для его романа) закон, который можно сформулировать так: все, что жило, будет жить. Но слово «жило» здесь очень нагружено, потому что «жил» – это не просто то, что мы видим живым. Многое из того, что мы видим живым, на самом деле мертвое. То, что на самом деле жило, будет жить. И будет жить только то, что жило. А на библейском языке было бы сказано так: только те, кто записан в Книге! – а вы знаете, что число, записанное в Книге, не совпадает с числом живших, формально живших людей (то есть из живших не все жили; в том числе не жили те, которым место отведено даже не в аду, а в преддверии ада, – те, которые не сделали ни добра, ни зла). Так вот, возвращаясь к рекурренции, – Пруст пишет так: «В замечаниях к тексту перевода Амьенской Библии я каждый раз помечал те случаи, когда воспоминание на одной странице выявляло, отдаленным образом, но все-таки путем какой-то ударяющей аналогии, сходство этой страницы с другой страницей Рескина, то есть постоянно» [393] . Здесь как раз та непрерывность, о которой я говорил, показывает себя рекурренцией или вложением одних состояний в другие состояния, казалось бы, ничего общего не имеющих. И для памяти то же самое. Ведь для того, чтобы я мог найти себя в качестве самого себя (например, проснувшись), нужно, чтобы то, что я нашел, длилось бы независимо от моих представлений. И вот некоторое дление, идущее в этом непрерывном измерении, в непрерывном действии, некая непрерывность, проявляющая себя фактом рекуррентности состояний, есть первое основание, на базе которого можно строить трансмировую линию, которая будет на себе собирать вещи, вынимая их из заключения в мирах, вынимая их из миров-тюрем. В каждом коконе, как в тюрьме, заключены какие-то вещи. И на что-то нужно опереться, чтобы вынуть их из раздробленных миллионов миров, из миллионов зрачков и умов, которые просыпаются каждое утро; и мир в каждый данный момент сразу же, как в тысячах осколков зеркал, отражен и воспроизведен, чтобы длиться дальше в этих мирах. Чаще всего в мирах параллельных, не пересекающихся один с другим. Пруст допускает, что, очевидно, что-то длится и проявляет себя, работает непрерывно, если есть – странным ударом – напоминание на одной странице того, что написано на другой странице, не вытекающей из первой. Так вот, – выделяя, постулируя такую непрерывность, потому что такая непрерывность не есть наблюдаемая непрерывность, это будет нечто, что в философии называют постулатом, то есть необходимым допущением, – допустив это, можно понять что-то другое, а не допустив, – все другое становится непонятным и разваливается, – Пруст говорит: «Тем самым я некоторым образом импровизировал для читателя своего рода ложную память, наполненную ощущениями, произведенными Рескиным» [394] . То есть текстом Рескина, – это потом читается читателем, но читается в последовательности текста. А рекурренции идут поперек, по вертикали, вдоль и поперек этой последовательности. Они не следуют этой последовательности, так ведь? И вот он собирает их отдельно, и это собрание Пруст называет искусственной памятью, своего рода ящиком резонансов. Вот в каком месте фигурирует словосочетание «ящик резонанса», которое я вам уже приводил. Фактически ящик резонанса – это не просто ящик, в котором так расположены вынутые воспоминания, что можно их расположить в непрерывности какого-то неделимого движения, отличного от фрагментации, дробления в мирах. Речь идет об особой игре или о взаимодействии между этими впечатлениями, которые резонируют между собой в том смысле, что их резонанс есть нечто, что до конца, до полноты выявляет смысл случившегося, смысл, упакованный в каком-то одном впечатлении. Например, – то впечатление, которое упаковалось в пирожном «мадлен», если оно же потом упаковано в пыхтении калорифера, если оно же потом есть в ощущении ногой неровности плит дворца Германтов (ну, я сейчас путаю, там не такая серия – неважно, я могу строить любую серию). Так эта серия есть серия становления – наконец – смысла. Нечто стало, свершилось в бытии по своему истинному смыслу, чтобы ответить на вопрос, что было на самом деле, стало путем резонанса. А резонанс происходит внутри ящика резонанса, или, как Пруст говорит, внутри mйmoire factice, искусственной памяти. Внутри какой-то машины памяти. Не той способности нашей нервной и физиологической организации, которая состоит в способности запечатлеваться следами, хранить их или стирать, и мы хотели бы что-то объяснить запечатлением или стиранием, – памятью называется нечто артикулированно организованное, своего рода текст. Я условно называл его, в связи с другими вещами (но это то же самое), текстом сознания. И могу ввести закон, если я его не вводил: прочитать текст мы можем только текстом…

393

S.B. – p. 723.

394

Ibid.

Так вот, этот ящик резонанса есть зеркало, которое поставлено перед жизненным путем, зеркало, по отражениям в котором этот путь исправляется. Или, что то же самое, из этого пути высвобождаются действительные смыслы, то, что было на самом деле. То, что я на самом деле чувствовал, что на самом деле я думал, – потому что то, что я думаю, не всегда совпадает с тем, что я на самом деле думаю. В какое место, по отношению к какому-то центру мира, я поставлен – факт, что я переживаю то, что переживаю, думаю то, что думаю, волнуюсь тому, чему волнуюсь, реагирую на то, на что реагирую. Или не реагирую на то, на что не реагирую, хотя мог бы или должен был бы реагировать. Не вижу, хотя должен был бы видеть, потому что это же есть моя собственная часть «извечно созданного друг для друга», – а я смотрю на нее и не вижу и т д. Такая метафора зеркала существует даже в применении к литературе, – вы знаете, что Стендаль определял литературу как зеркало, поставленное на большой дороге и в таком случае литература есть запись того, что на дороге зеркало увидело. Или что из того, что было на дороге, зеркало отразило, и нужно записать то, что отразилось в зеркале. Но то зеркало, которым я заменил термин «ящик резонансов», очевидно, устроено как-то совершенно иначе, – чтобы исправить кривую, пошедшую от центральной точки впечатления, как выражается Пруст, и заведшую меня в миллионы, тысячи раздробленных и непроницаемых и параллельных миров… Но прежде чем разобраться с этими свойствами, – то, что я называл синтезом, есть синтез происходящего в такого рода зеркальной конструкции, – прежде чем заняться свойствами этого зеркала и тем самым синтезом, мы кое-что должны предварительно закрепить. Я возвращаюсь к соотношению исторического объема и актуальности. Значит, с одной стороны – исторический объем, о свойствах которого я уже говорил, а с другой стороны – то, что актуально происходит. Обратим внимание на то, что для нашего движения, в котором мы устанавливаем уникальное соотношение, уникальную связь в качестве реальности – что есть на самом деле, уникальную связь в качестве реальности между историческим объемом, с одной стороны, и актуально происходящим – с другой, для этого у нас уже есть то, что я назову временной осью. Возьмем метафору зеркала. Зеркало поставлено по какой-то оси, оно ориентировано какой-то временной осью. В отличие от тех временных точек, которые уже упакованы в мирах, у нас сейчас есть временная ось, на которой мы должны синтезировать различные или многие миры. Фактически мы уже знаем, какими свойствами она обладает. Я выражу ее так: это как бы минимальное время. Или – минимально большое время. Сейчас я поясню – в одном случае Пруст говорит, что если роман достаточно длинный, то проявится то-то и то-то [395] . Например, будет пространство для игры соответствий, – а чтобы была игра соответствий, нужен хотя бы минимально большой роман. Минимально большой текст. Свойство этого времени мы видим и в тех примерах, которые уже приводились. Я говорил: что-то происходило в Мезеглиз, и это же происходит в Париже в пыхтении отопительного устройства и т д. Но чтобы прояснялся смысл, должно быть то время, достаточно большое, чтобы нечто случилось бы и в Мезеглиз, и в Париже. Минимально ограниченное время – чтобы смысл в этом невидимом непрерывном измерении разъяснял бы сам себя, – иначе у времени не было бы пространства для игры соответствий, которые только и устанавливают, что испытано на самом деле, что происходило, – говоря о себе через эти впечатления – одно в Мезеглиз, другое – в Париже, третье – в Венеции. Ну, это, так сказать, постулативное, предварительное требование, называемое нами временной осью для какой-то вселенной, состоящей из трансмировых линий. Трансмировых в том смысле, что на них синтезируются и объединяются кусочки из мировых линий, из миров. На это нужно минимально большое время. И можно сказать так: каждый раз уже достаточно есть времени. (Мимоходом упомяну, что – в качестве физического аксиоматического требования – такое достаточно большое время есть и в теории относительности. Там тоже мировые оси и временная ось устанавливаются с выполнением этого требования. Меньше этого времени не может быть.)

395

Pr. – p. 378.

Так вот, эта ось, на которой мы должны располагать расшифрованные части прошлого, не зависит от эмпирически наблюдаемой последовательности. Или от движения вообще в последовательности: если есть достаточно большое время, то безразлично – произошло ли нечто сначала в Мезеглиз, а потом в Париже, или наоборот. Иначе говоря, наблюдаемая фактическая последовательность приводимых в резонанс состояний не имеет значения. Мы от нее не зависим. Мы как бы вынимаем себя из практических случайных реализаций смыслов самим свойством этой временной оси. Если достаточно большое время, – оно нам нужно, чтобы из фрагментарности вынимать впечатления и прийти к точке совершения полного акта. И если у нас это есть, то мы не зависим от фактически случившейся, наблюдавшейся последовательности, и мы строим такой текст для чтения другого текста, – текст искусственной памяти или текст романа для чтения текста впечатлений – такой текст, который не сводится к описанию последовательных, действительно эмпирически происшедших со мной событий. Я могу прыгать от одной временной эмпирической точки к другой и не быть скованным их последовательностью. Я могу взять сначала Париж, а потом Мезеглиз, – и не случайно роман Пруста построен с нарушением всей хронологии. Мы понимаем что-то – не следуя хронологической линии времени, а наоборот, мы считаем, что следование хронологии мешало бы нам понять. И мы должны найти что-то такое, что дало бы нам обоснованную возможность не соблюдать этой хронологии. И вот некоторые построения, называемые в данном случае ящиком резонансов – caisse de rйsonances, дают нам такую возможность, поскольку эта временная ось достаточно большая, чтобы стирались эти различия. И поэтому мы не прикованы к наблюдению: пошел ли он направо сначала, потом прямо, потом налево, или наоборот. То есть то, что нам казалось кадрами на разных полосках или на разных поверхностях, совершенно не сковывает нас своей последовательностью на этих полосках. Мы можем брать, во-первых, вне последовательности на ленте и, более того, мы можем двигаться с одной ленты на другую, не завися от того, что эти ленты – разные. А можем вдоль и поперек идти, – если мы организуем второй текст, который существует или создается для чтения первого текста. То есть текст книги, или – книги как искусственной памяти, организован для чтения текста впечатлений, потому что в данном случае и то и другое есть тексты. Я сказал, что текст мы читаем текстом. И вот чтением текста, имея уже временную ось, мы как бы начинаем заниматься возведением в квадрат того, что было. Или – изменением ранга мышления Я ведь уже сказал, что с нами может случиться что-то содержательное, осмысленное, достойное, только если уже случалось. То есть – мы есть, если мы были. В переводе на наш старый язык: если мы работали. Если мы вкладывались, если мы упаковывались в то, что мы переживали, а не просто тут же удовлетворяли удовольствие. Если у нас была хоть какая-то секунда остановки человеческого запроса, а не просто функционирования крысы, то есть если мы были не травой, а людьми, – там происходила упаковка, и это означает, что была работа. Была мысль! Но эта мысль застряла, упаковалась. И теперь мы снова ее высвобождаем мыслью же. Мы ее (условно возьмем эту, так сказать, математическую метафору) возводим в квадрат. Но для нас существенны здесь две вещи. Во-первых, мы понимаем: чтобы мысль была сейчас, нужно, чтобы она была. В прошлом. И, во-вторых, чтобы она была сейчас, нужно сделанное, прожитое возвести в квадрат. И тем самым мы спасаем прошлое. И для этого возведения в степень я предложу вам интересную метафору. В данном случае – не рассудочную, не аналогию, а высказывающую суть дела.

Поделиться:
Популярные книги

Поступь Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
7. Сын Петра
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Поступь Империи

Мастер Разума

Кронос Александр
1. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
6.20
рейтинг книги
Мастер Разума

Сиротка 4

Первухин Андрей Евгеньевич
4. Сиротка
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
6.00
рейтинг книги
Сиротка 4

Провинциал. Книга 7

Лопарев Игорь Викторович
7. Провинциал
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 7

Ненаглядная жена его светлости

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.23
рейтинг книги
Ненаглядная жена его светлости

Книга пяти колец

Зайцев Константин
1. Книга пяти колец
Фантастика:
фэнтези
6.00
рейтинг книги
Книга пяти колец

Ваше Сиятельство

Моури Эрли
1. Ваше Сиятельство
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Ваше Сиятельство

Болотник 3

Панченко Андрей Алексеевич
3. Болотник
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.25
рейтинг книги
Болотник 3

Темный Охотник 3

Розальев Андрей
3. КО: Темный охотник
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Охотник 3

Семья. Измена. Развод

Высоцкая Мария Николаевна
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Семья. Измена. Развод

Восход. Солнцев. Книга X

Скабер Артемий
10. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга X

По осколкам твоего сердца

Джейн Анна
2. Хулиган и новенькая
Любовные романы:
современные любовные романы
5.56
рейтинг книги
По осколкам твоего сердца

Барон диктует правила

Ренгач Евгений
4. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон диктует правила

Неудержимый. Книга XII

Боярский Андрей
12. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XII