Птицы летают без компаса. В небе дорог много(Повести)
Шрифт:
Друг как в воду смотрел. Через два дня снова взлетаю. Полет по кругу. И на самом отрыве самолета от земли вдруг мне на колени падает приборная доска. Такое чувство, будто кабина разваливается. Впереди дыра, и из нее змейками ползут разноцветные трубочки питания приборов. Придержал я приборную доску ногами, развернулся «блинчиком». Сел.
— Не докладывайте! — взмолился техник. Опять стоит передо мной… На руки свои замасленные смотрит, словно пальцы порастерял. Жалко мне его опять стало. Потом и нелепым показалось на своего техника жаловаться, это все равно что рапорт на самого себя строчить. Ушел
— При случае доложу. Не обижайся тогда…
Его угрозу всерьез я не принял. Друг ведь я ему. Друзья на дороге не валяются и с неба не падают. А тут вот грохнулся. Дернуло его за язык. Стою и глазами хлопаю. Минут двадцать простоял, как часовой у порохового склада.
«Сгореть мог… Мог не выдержать направление… Мог… Мог…» — как на дрожжах возникали предположения. И тут все почему-то стали меня разглядывать, и так внимательно, бесцеремонно, с неласковым любопытством. Зло даже взяло. «Антимония… Мог, да не сгорел. Жив-здоров, чего и вам желаю! И направление выдержал по линеечке — иллюстрацию к инструкции с моего взлета можно было рисовать…» — такое, конечно, я сказать не посмел, такое, даже и больше я скажу в другом месте и не всем.
«Ах, для них-то, в общем, я надоедливым кажусь! Таким надоедливым! Спасу нет! Вон уставились… Как на самолетный агрегат со скрытым дефектом», — отмечаю я про себя и плотнее прижимаю руки к бокам.
Только капитан Хробыстов сидит, низко опустив голову. У него положение не лучше, чем у меня. И если по правилам, то меня надо ругать третьим: первым — Хробыстова, вторым — Ожигова, а за ними — меня. Так нет же, я первым выскочил.
А Ожигов красный, красный. Лучи солнца его белое лицо не особенно-то брали. Здесь загорел разом. Он, видно, уже не надеется, что его примут в партию, думает о том, как бы из комсомола не выгнали.
— Панибратство в летной работе к добру не приводит. Свои поступки надо сверять с интересами коллектива! — предупредительно возвысил голос подполковник Торопов.
— Разве он думает о коллективе? — спрашивает подполковник Вепренцев. — Главное, чтобы у него в экипаже все было гладко. Пропади моя котомка, был бы я на берегу. Еще тринадцатый номер на борт своему самолету нацепил. Техника толкнул к нарушению. Ас! — Инженер опустился на стул и зачем-то вытащил из кармана свою неизменную трубку.
Вон куда клонит. Опять этот тринадцатый! Пропади он пропадом. Зачем же старое вспоминать. Я уже за этот дурацкий поступок осудил себя самым строжайшим образом. А он опять за него. Про Ожигова все уже и позабыли, разговор шел не по теме, и бочку катили в мою сторону. Я стою, спиной присохнув к стенке. Стыдно, конечно. И ответить нечего. В такие моменты и самого себя слушать жалко.
«Если авиатор утаил свою ошибку — он повторил ее дважды» — стучали в мозгу слова подполковника Торопова. Ошибка вроде бы и не моя, а моего техника самолета. Но я ее утаил, да и не раз. Теперь, если помножить…
— Ох, летуны-летуны! — снова покачал головой Вепренцев. Ох, фантазеры! Меньше всего авиация нуждается в таких вот фантазерах!
Вот уж неверно. Кто же тогда из сказки быль сделал? Преодолел пространство и простор?
— Надо сказать, вас, товарищ Шариков, частенько заносит не с аэродинамический точки зрения, конечно, — продолжал инженер. — С полетами у вас, как сказать, — здесь он замялся, ему и сказать нечего. Замечаний нет, в летной книжке — одни пятерки. — И не особенно хорошо. Такое отношение к технике… Что ж, осадим, зачетики примем, подержим на привязи…
Сзади кто-то хихикнул. А из другого угла послышался бас:
— Как козла на привязи…
Остряк-самоучка. Не узнать по голосу. Потом узнаю, кто это там тупым лезвием бреется. Пора уже электрическую бритву заводить. Жаль, что у нас за глупые остроты не наказывают в дисциплинарном порядке.
Председательствующий на собрании подполковник Торопов постучал по графину. Народ угомонился. Только инженер не мог успокоиться. Он с места говорит, боится, что мысли не донесет до трибуны.
Я глядел на подполковника Вепренцева, и мне казалось, что лицо его выточено из огнеупорной стали, только глаза из другого материала — серые, умные, злые и задорные. Он настырный такой в силу своего характера, неприемлющего в труде халтуру.
И говорил он сейчас не только для меня. То, что произошло у нас с Ожиговым, важно было знать всем. Меня он использовал, как красочное предупреждение на трансформаторной будке с костями и черепом: «Осторожно…» Он мужик хитрый, мысли на расстоянии читает, куда там до него Вольфу Мессингу.
Вепренцев вытащил из кармана тоненькую, потрепанную от частого употребления инструкцию. Эта книжечка для него — самое гениальное произведение искусства. Любой параграф из нее он может подать, как шоколадную конфетку, только тебе от нее сладко не будет. Круглым пальцем инженер проворно перелистал страницы.
— Вот здесь черным по белому написано, что малейшие отклонения в работе техники в воздухе летчик обязан отмечать в контрольном листе. А вы там написали, что замечаний нет! Что это за беспринципность? Еще и автограф поставили. Поэт какой! Что, товарищ Шариков, для вас инструкция — советы домохозяйке? — потряс инженер книжечкой.
Я молчу. Он задает вопросы для того, чтобы самому на них отвечать.
Подполковник Карпов так и не выступил. Он сидел в стороне от трибуны, озаренный белым пламенем юпитеров, и помечал что-то в блокноте, копил примеры. Да он уже давно сказал обо мне свое слово. Достаточно. А теперь вот прослушал доклад инженера о моей деятельности.
Прием в партию лейтенанта Ожигова отложили, а меня хотели заслушать на заседании партийного бюро за нарушение летных законов. Но Торопов заступился, а Вепренцев его поддержал: не надо, говорит, пока, сами разберемся. От этих слов у меня злость на инженера отпала: что ж, поругал. Брань не дым в кабине — глаза не ест. Но Собрание меня напугало больше, чем дым в кабине и все те случаи, которые происходили в воздухе за мою короткую летную деятельность. Долетался, назад хвостом пошел, в темный распадок.